мы уже идем? Надо бы привал устроить. Хотя нет, пусть уж лучше так, после первого привала едва поднялись.
Ну и жара. А тут еще комары. Нет, больше не могу, сил больше нет, сбросить бы проклятый мешок хоть на пять минут, хоть на минуту. Дерево, дерево, дерево… Все, конец, брошу сейчас мешок и передохну. Марина… Проклятый грохот. Еще десять шагов, и брошу. Девять, восемь, семь… Брошу все, что я — лошадь… Ты, кажется, мечтал о романтике. Вот она, держи, получай ее сполна, черпай полными пригоршнями. Хотел проверить себя на прочность… вот она, проверка. Через десять шагов брошу… Что они, двужильные, что ли? Если бы обернуться, можно было бы посмотреть — как там Коля. Ну, Коля — он богатырь, а вот Веденеев… Если бы он обернулся, увидеть хоть, какое у него лицо. Неужели я такой слабак? Нет, лучше подохну, а не брошу мешок… не брошу, не брошу. Ну кто бы мог подумать, что в человеке столько поту, ведро уже вытекло, не меньше, а все течет и течет. Дерево, дерево, дерево.
Все, конец, подыхаю. Нет, не ради красного словца — просто помираю… Сил моих больше нет. Упасть бы, что ли. Упасть лицом в этот влажный мох, прижаться к земле, вытянуться, мешок к черту. Упасть — и не встать. Так-так, вот ты какой, герой! Ну, упади! Упади, попробуй. Я те-бе упаду! Что это теперь течет по лицу — пот или бессильные слезы? Я тебе, стерва, упаду. Ты у меня упадешь… Желто-зеленый свет становится более желтым. Что это? А, лесосека! Чуть-чуть легче, хоть ветерок будет обдувать. Сколько еще идти? Сколько они уже идут? Всего было десять километров. А мы уже идем третий час. Шаг за шагом, друг за другом. Кончится эта мука когда-нибудь или нет? Зачем мне это все? Сидел бы сейчас в городе в проектном институте. Карандашом раз-раз… и хорошо. Ни комаров, ни мешков. Почему не остался, а? Сам выбрал. Ну и не жалуйся, сукин сын. Получай.
Ну, все. Вот там сосна с раздвоенной вершиной. До нее метров триста, не больше. Все, к черту — дойти до сосны, и перекур. Лягу и буду лежать. Триста шагов — можно досчитать: раз, два, три, четыре… Сто девяносто три… двести десять, двести одиннадцать… двести семьдесят восемь… Триста. Что же, глазомер меня подвел, что ли? Триста два… триста сорок девять… триста девяносто семь… четыреста. Уж не мираж ли это?.. Четыреста один, два, три, четыре, пять. Что это? Коля-большой считает! Коля-большой… Значит, он тоже устал… Значит… Значит, он, Зубов, вовсе не слабак. Значит, всем тяжело, не только ему…
Какая-то пластина, которая готова была в Зубове вот-вот сломаться, вдруг замерла на месте. Сначала она перестала сгибаться дальше. Затем стала медленно выпрямляться. И тогда Зубов понял, что до сосны с расщепленной вершиной он дойдет. Дойдет и, если надо, пойдет дальше, до тех пор, пока вокруг него идут шаг за шагом его друзья. Даже Веденеев был ему сейчас другом. От всего этого мешок не стал легче и пот не стал менее соленым, но Зубов теперь знал — он дойдет до цели. И так отныне будет уже всегда. Он выдержал.
В это мгновение раздался спереди голос Тузова, похожий на карканье вороны.
— Перекур! — прокаркал этот голос, и все шестеро, один за другим, дыша, как рыбы, выкинутые на берег, попадали на мох к подножию сосны с раздвоенной вершиной.
Сколько они пролежали так, ничего не помня? Секунды? Минуты? Часы?.. Зубов открыл глаза. Было тихо. Было противоестественно, чудовищно тихо. Марина! Он с трудом повернул голову. Девушка была в двух шагах от него. Он хотел встать, сделать эти два шага. Не смог. Подполз, взял ее за руку, погладил. Девушка вздохнула, а может быть, всхлипнула, не открывая глаз. Зубов отполз.
Веденеев сидел напротив. Он видел все. По лицу его пробежала тень, губы шевельнулись. Сейчас ему было почти что все равно.
— Ладно, — сказал он. — Ладно.
Потом все повторялось — снова и снова. Они лежали, тяжело дыша, потом вставали и шли дальше, качаясь, и снова высматривали в глубине леса ориентир, чтобы можно было упасть около него. Но все это было уже легче. И потом, когда в наступающих сумерках они добрели наконец до места, помеченного на карте крестом, на берегу ручья с прозрачной и холодной водой, они признались друг другу, что каждый из них считал шаги до сосны, до сосны с раздвоенной вершиной, и каждый проклинал ту минуту, когда вступил на этот путь, и каждый знал, что пути назад для них нет, как нет его для стрелы, выпущенной из лука. Разумеется, ни один из них не формулировал это подобным образом. Теперь они лежали на брезенте, снопы искр от костра уходили в беспечально-темное небо, окропленное серебряными звездами. Завтра им предстояло проделать тот же путь — туда и обратно, а может, и не раз еще, — но теперь это было не страшно. Потому что они были уже не просто отдельными людьми, проделавшими какой-то путь, они были уже коллективом, братством. И великое чувство братства охватило и связало их воедино в эти часы, и они знали, что это запомнится навсегда.
«Давно уже кончилось детство, и вот уже кончилась молодость тоже, — думал Зубов. — Я не стал старым, нет — я стал взрослым. Смешно, но это так, только сейчас я почувствовал себя взрослым. Зато теперь я знаю, что это такое, и прежняя пора уже больше не вернется. Что-то потеряно, что-то и приобретено. Да, пришло время… спущена тетива, и моей стреле — лететь».
Они заснули, а сверху, с безграничных высот, смотрели на них неприступные звезды.
«Да, — вспоминает Веденеев, — нам пришлось тогда проделать этот путь снова. И еще раз. Но это были экспедиции в уже завоеванный край. Хотя и завоеванный, он сдавался не сразу. Но все равно было ясно, что рано или поздно он покорится окончательно. Жизнь, подчиненная твердым и ясным задачам, входила в привычные для всех границы. Все, что было самого трудного, — это неизвестность. А после оставалось одно — работа».
Работа была привычной. Одним она, возможно, показалась прежде всего тяжелой, другим — грязной, третьим — неинтересной, четвертым — героической. Но человек, выполняющий ту или иную работу, никогда не может почувствовать до конца все ее грани. Для этого пришлось бы отделить себя от нее, а это, разумеется, невозможно — одна из причин, почему со стороны всегда все видней. Была ли работа трудной? Возможно. Надо было встать в шесть часов, ежась от утреннего тумана, бежать осклизлой тропой до ручья и там помыться в ледяной воде. Быстро поесть что бог послал, а посылал он в основном одно и то же — пшенную кашу и чай с куском вязкого, застревающего во рту хлеба. Только чай в этом однообразном меню и был отменным — благодаря старым крюковским запасам. В карман плаща укладывался дневной паек: пять ржаных сухарей, три кубика сахара. На пояс вешалась фляга с водой. Воды кругом хватало, но береженого бог бережет. И — пошли. У кого сегодня что? У Зубова — опять трассировка. У Веденеева — пикетаж.
На третью неделю прибыл Цветаев (так было условлено с Мизинцевым, у которого и без него оставалось два техника). «Вы, Цветаев, — с первым нивелиром. Что, мало рабочих? Ничего, у всех мало, придется побегать с рейкой, только и всего. Володя Крюков, ты куда? Ах да, контрольный нивелир. Бери, пожалуйста, поточней отсчеты. Что, колышки на точках плохо забиты? И неровные? Цветаев, почему? Ах, вы не плотник! Правильно. Если бы вы были плотником, то сидели бы сейчас дома. Я тоже не плотник. Но все, что мы здесь делаем, это наше общее дело. А ваше вдвойне — ведь вы уже трудились здесь до нас два с половиной месяца. И хватит об этом говорить, точки должны быть забиты как полагается. И еще — подписи на плюсах делайте поаккуратней. Коля, дай, пожалуйста, товарищу Цветаеву тюбик с масляной краской и кисть. Ну вот, вы сейчас художник-передвижник. Тронулись».
Да, так оно и было каждый день. Но теперь, через два месяца, Веденеев смотрит на это другими глазами. Он вспоминает Зубова, его лихорадочную деятельность, его спешку, нетерпение, нежелание считаться ни с чем. Голова у Зубова была тогда обмотана бинтами. И это придурь, считал тогда Веденеев, это Марина хочет, чтобы он мучеником выглядел. Да и сам Генка не прочь, видно, покрасоваться в ореоле мученика. Зубовская суетливость его безмерно раздражала, попытки убыстрить ход событий — смешили. Теперь же, когда Зубов лежал в пятистах метрах отсюда, в больнице, многое казалось уже иным. Зубов, наверное, чувствовал тогда, что силы его на исходе, а оставлять дело неоконченным не хотел. Наверное, все из-за тех же слов. Глупо. Веденеев по-прежнему не признает за собой вины: мало ли что сказал!.. И тем не менее он знает: не будь тех слов, не было бы и многого другого. Зубов работал как одержимый. Он словно вел незримую борьбу сам с собой, у всех на виду. Гнал трассу, потом проверял работу остальных звеньев, проверял нивелирные журналы, пикетажные книжки, считал, считал, когда остальные блаженствовали после тяжелого дня, вставал раньше всех, а ложился самым последним — и все с каким-то вызовом, с упорством, причины которого были Веденееву непонятны. Не вполне понятны они ему и теперь, ибо сам он никогда так бы не поступил, но против воли он стал уважать Зубова. А Марина…
Тут Веденеев старался остановить поток своих мыслей. Он так и не мог себе признаться — даже себе, — что в нем где-то там, глубоко, зреет понимание своего поражения. Но он в себя не заглядывал, а другим и подавно не давал. Он продолжал убеждать себя, что ему непонятно, чем же этот Зубов так ее поразил. Непонятно, хоть умри! Но не надо было умирать, а надо, быть может, произнести одно только слово — любовь. Какая там еще любовь, упорствовал Веденеев, выдумки все это. Но что же тогда? И почему Веденеева задела именно эта девушка? Да уж не влюбился ли он сам? Нет, конечно. Плевать ему.
Там, в палатках, на просеке, он так себя и вел, будто ему в высшей степени плевать. Но и на это никто внимания не обратил, так что вся бравада прошла впустую.
Работа, работа, работа. Казалось, Зубов бросил всем вызов: кто сильней? И первым он, Веденеев, принял этот вызов. Как приходили с работы, первый вопрос: «Ну, сколько сегодня прошел?»
Даже старый циник Цветаев поддался общему настроению. Сначала только смеялся: что, соревнование? Рехнулись вы, что ли? Чтобы он, Цветаев… Его на подначку не поймаешь. Это он-то не пройдет четыре километра? Это для вас все игра и романтика, а он, Цветаев, всякое перевидал на своем веку. Четыре километра ему раз чихнуть. Но он — человек принципиальный. Сколько пройдет — столько и ладно. И все. И на том скажите спасибо.