Заключительный период — страница 35 из 96

И Цветаев уходит со своим первым нивелиром. Идет, матерится, слюна летит во все стороны. Он зол. И правда, человеку сорок лет, а приходится подчиняться сопливому мальчишке Зубову. Он будет меня учить, как надо работать? Да я ему покажу, молокососу, как работает Цветаев!.. Да стой же ты прямо, черт тебя дери! Не шатай рейку. А вот теперь шатай. Шатай, говорят! Отсчет надо записать в книжку. Взгляд назад — отсчет. Взгляд вперед — отсчет. Переход. Руки делают свое дело механически. Закрепляют винт, чтобы труба не болталась. Подсесть, тренога удобно ложится на спину. Три минуты — и новая стоянка. Опытный нивелировщик, он безошибочно устанавливает инструмент, так что винтами уровней регулировать почти не приходится. Взгляд назад — запись, взгляд вперед — запись. Подсел, поднял нивелир — вперед, новая стоянка. Соревнование? Как бы не так. Тупая работа. Знай только стоянки меняй да бери отсчеты. Никаких вам фиглей-миглей. Давай вперед, не прохлаждайся, держи ровней… Я вам покажу… Подумаешь — четыре километра!

Для Крюкова, идущего следом по связующим точкам со вторым, контрольным нивелиром, каждый день жизни в изыскательской партии исполнен особого смысла. Пожалуй, неправильно было бы сказать, что с Крюковым происходило чудесное возрождение, и тем более неверно было бы сказать, что сам он понимал это. Нет, он не понимал. В душе этого двадцатидвухлетнего парня слишком тонок был слой, образованный пребыванием в первых пяти классах неполной средней школы, и слишком толстым, а главное, слишком свежим был другой слой, сформированный жизнью уголовника да безрадостным трудом в тех местах, где на вышках стоят караульные. Смятенной и темной еще душе Крюкова было непонятно, что же с ним происходит, но уже ясно было, что происходит нечто иное, чем прежде. И впервые Крюков прислушивался к происходящему в его душе процессу, как мать прислушивается к первым движениям ребенка.

Странное началось с того самого дня, когда начальник партии Борис Михайлович сказал о нем несколько слов в своем тосте. Простые слова, ничего особенного. Смысл и значение этих слов даже не сразу дошли до Крюкова. Дойдя — озадачили. Он пытался защититься от них привычно — водкой и чифиром. Но там, внутри, что-то зацепилось и, прорастая, терзало Крюкова. Черт его знает, что это было такое… Но однажды он проснулся раньше других и долго лежал, не двигаясь, с открытыми глазами, а затем что-то ворохнулось в нем, просто так, без всякой причины, и ему захотелось что-нибудь сделать. Просто встать и сделать что-нибудь. Это желание захватило его с такой силой, что он даже испугался. Не бред ли это? Пощупал лоб — нормально. Тогда он попробовал бороться с этим странным чувством, толкавшим его из нагретой постели наружу, в холод. Он стал убеждать себя в глупости возникшего желания, произнося старые истины, в которые так недавно еще верил. «Ну что я — медведь, что ли, пойти работать? И чего мне не лежать? Денег мне не заплатят и спасибо не скажут. Ну, пусть скажут — кто ж за спасибо работает? Что ж это я, а? Все спят, а я буду вкалывать? Это ж надо быть дураком…»

Долго он еще продолжал этот разговор с самим собой, но странное дело: слова, которые он произносил, были неживыми.

Странное это было пробуждение, и странный разговор с самим собой. Кончился он тем, что Крюков вылез из-под одеяла, бесшумно оделся, вышел. С какой-то злобой, словно мстя себе за что-то, он натаскал воды, наколол ворох дров, растопил печурку, сложенную из кирпичей, вскипятил чай, наварил каши, накрыл на стол, потом побрился и сел ждать. Когда Марина, проспавшая лишних десять минут, выскочила наконец из палатки, ей оставалось только руками развести — снится это все, что ли.

— Эй вы, сонные тетери, вставайте да посмотрите, что значит настоящий мужчина! — закричала она.

Сонные тетери вылезли, поморгали от удивления: «Ай да Володя!»

— Может, у тебя сегодня день рождения? — воскликнула Марина. Ужасно догадливая девка! Что бы делать Крюкову, если б не эта мысль? Он и так уже не знал, куда деться.

— Ну да, — сказал он. — У меня день рождения.

Но это лишь усугубило все дело. В тот день вместо обычного ужина устроили пир горой. Марина насобирала и нажарила грибов и выставила последнюю банку варенья.

Коля-большой подарил Крюкову отличный охотничий нож с резной дубовой рукоятью. И Крюков понял, что этот день — первый день чего-то нового, но бесповоротного, что теперь круто изменит его жизнь, хотя как именно изменит — трудно увидеть до конца.

Так они работали, и так каждый делал свое дело.


Что-то изменилось с тех пор. Но что? Сейчас, сидя за празднично убранным столом, Веденеев поглядывал по сторонам и сравнивал недавнее прошлое с настоящим. Дом был тот же самый, и хозяйка была та же — Пелагея Ивановна, и стол, и стулья были те же, и шаньги на столе такие же, и семга, и бутылки со спиртом. Вместо термогенераторного приемника играла «Спидола». Но не было начальника партии Бориса Михайловича — доброго, маленького, толстого, с изрядной плешью, окаймленной редкими волосиками. Из начальства был только Лутс, прилетевший из Ленинграда на приемку трассы, неторопливый, терпеливый, спокойный. Не было бурмастера Шатько. И не было Зубова — он лежал сейчас в больнице в полукилометре отсюда. Из «стариков» были только Крюков и он, Веденеев, тот же самый, что и тогда, и вместе с тем — не такой. Уже чуть другой. Что-то изменилось в нем за эти месяцы. И в те четыре недели, когда работала с ними Марина, пока не закончился ее отпуск; и в ту — пятую — когда еще работал, перемогаясь, Зубов, пока не свалился совсем. И в те последние недели, когда начальником осиротевшей партии был он сам, Веденеев. Он вел работу до конца, до тех пор, пока на стыке участков они не встретились с Мизинцевым. Груз ответственности — смешное слово. Но так оно и было. Груз этот оказался потяжелее сорокакилограммового мешка, и забыть это Веденеев уже не мог. Слишком серьезно все это было, чтобы вновь возвращаться к прежнему блаженству незнания и неответственности. Он тоже стал чуточку повзрослее.

Веденеев пил, ел. И думал, думал… Играл приемник. Веселье шло, катилось своим чередом. Поднимались стаканы, произносились тосты, пустые стаканы стукали донышком о стол, и, как всегда, быстро исчезали с тарелок семга, огурцы, грибы, шаньги. Да, все было так, как всегда. И все же что-то было иным. Может быть, он сам?

Улучив момент, Веденеев выскользнул из-за стола, натянул плащ и вышел. Больница была дальше, за сельсоветом, и сквозь голые ветки деревьев, окружающих ограду, Веденеев скоро увидел ее неярко освещенные окна.


В пятистах метрах от конторы, от Веденеева, Марина сидит у постели Зубова. Тишина. За окнами больницы уныло и непрестанно гудит ветер. Зубов глядит невидящими глазами в потолок, шепчет: «Трассировку я беру на себя…» Ему жарко, губы потрескались, слов его не разобрать.

Трассировку видит сейчас Зубов. Утро. Лес. Партия выходит из палаток. Вот зашуршала мокрая и вялая трава, запрыгал теодолитный ящик по спине, забренчали шпильки, стуча о свернутую в кольцо стальную ленту, палатки уходят назад и назад — издалека они кажутся птицами, прилетевшими неведомо откуда и присевшими отдохнуть. Километр за километром проходят они в молчании, лишь болото под сапогами недовольно ворчит. Все поглядывают на небо: только бы не дождь. Так они доходят до места, где кончили вчера. С этого места, с этой точки продолжит трасса свой путь, сейчас сюда станет теодолит, отвес нависнет над деревянной точкой, взгляд назад в теодолитную трубу, переворот через зенит. Ну-ка, поставить эту рейку… Так, так, левее, левее… есть. Теперь будем веши́ться — нарубим маленьких елочек, очистим их от веток… Покорно слетают они под ударом наточенного топора. Заострить конец, зачистить верхушку. Верхушка у елочки, если ошкурить ее, только что срубленную, бела, как сахар. Так начинается рабочий день у Зубова, трассировщика. Вперед и вперед — вот его девиз. Пройти как можно больше. Вот он идет по земле, и как первый, несовершенный еще памятник его трудов остаются белые, очищенные от коры, молоденькие елочки. Пройдет еще год, два или три, не будет уже и помина о елочках, бульдозеры расчистят просеку, отсыплют насыпь, бетоноукладчики проползут, выдавливая из чрева толстую ленту бетона, и будет дорога, и никто не вспомнит ни о Зубове, ни об остальных. Но она будет, дорога, и только он, Зубов, своими вешками может решить, где ей быть, где ей пройти.

Тонкие елочки одна за другой спешат догнать Зубова, а он все уходит, уходит…


Зубов спал. Совсем немного времени прошло с тех пор, как был у него Веденеев, а изменения бросались в глаза. Зубов еще больше пожелтел, нос у него стал совсем острым, щеки запали. Марина глядела на него не отрываясь, и это заставило Веденеева заговорить, хотя он предпочел бы помолчать.

— Ну, как?

Марина покачала головой и приложила палец к губам.

— Он что, спит? — шепотом спросил Веденеев.

Она молча кивнула головой.

Веденеев тихонько присел на табурет. Да, видно, плохи дела у Генки. Ушиб — тот, полученный еще в самом начале похода, — и бешеная работа на трассе мстили осложнениями. Чем все это кончится для Зубова — никто не мог сказать. Температура все это время то падала, то снова взвивалась до тридцати девяти с половиной. О чем тут можно было говорить!

Веденеев посмотрел на Марину. Это была та же самая Марина, что, засучив рукава, подносила им миски со щами и тарелки с кашей, и в то же время это был совсем другой человек, испытывающий сейчас мучительную тревогу. Веденеев понял: ему здесь нет места. Он встал. С Мариной он прощался навсегда.

— Завтра утром улетаем.

Марина кивнула в знак того, что слышала его слова.

— Передай Генке… — начал было Веденеев. Потом махнул рукой и вышел. Последнее, что он увидел, было лицо девушки, вернее, только профиль: не отрываясь, она вглядывалась в желтое лицо на подушке.

Вертолет пришел в семь утра. Сырое мозглое утро нагоняло дрожь. Впрочем, скоро они разогрелись, подтаскивая ящики и укладывая их в металлическое чрево вертолета. Простились с Пелагеей Ивановной; торопливо, словно затем, чтобы поскорее порвать все связи, притягивавшие их к этим местам, побежали к машине. Летчик, маленький, с бледным и худым, невыспавшимся лицом, задраил дверь. Завыли винты, земля, неожиданно накренившись, стала уменьшаться. Внизу четко, как на макете, видна была деревня — школа, больница, дома, пустые поля, схваченные утренним морозом. Затем крутой берег и река, словно вырезанная из жести, затем потянулись незнакомые места, поросшие лесом. Вертолет поднимался все выше и выше.