Заключительный период — страница 40 из 96


Сквозь иллюминатор до меня доносился плеск волн. Неумолчный — так, кажется, пишется об этом. Неумолчный плеск волн. И еще неумолчный гул большого города. Именно. Ровное такое гудение, словно работал гигантский трансформатор. Я посмотрел на свое убежище. Славная нора. А главное — здесь меня никто не найдет, даже если и захочет.

Все забыть. И Сомова тоже. И Гаврилова. И Филимонова. И самого себя. Главное — самого себя. Свою жизнь.

Четыре с половиной миллиарда секунд равно ста пятидесяти годам.

Не помню уже, почему это когда-то так меня поразило. А, да, я собирался написать исследование о человеческой жизни, отталкиваясь от этих ста пятидесяти лет… хода мысли я уже не помню. Сколько лет прошло с той поры… Я ничего не написал. Поколение, его жизнь… Куда там. Разобраться бы в себе.


«Это искренняя книга, читатель», — писал четыреста лет назад Монтень.


24 декабря 1978 года, канун Рождества. Удивительно, но я помню отчетливо, что тогда был веселый снежный день. Предчувствовал я, что ли, что должно случиться между девятью и десятью часами вечера? Почему я все время возвращаюсь к этим пятнадцати минутам? Ну, был человек по имени Сомов, ну, умер. А разве всех нас ждет что-либо иное? Апофеоз демократии — смерть, равно настигающая всех, вне зависимости от выслуги лет, общественного положения, привилегий при жизни. Парадоксально, но факт — смерть и сопутствующие ей страдания оказываются наиболее справедливыми компонентами бытия. Недаром считается, что бог дает праведнику легкий конец. Пример апостолов Петра и Павла опровергает эту истину, но, может быть, она и неприменима к профессиональным, так сказать, святым?


Как там у поэта? «Гарун бежал быстрее лани». Если он, подобно Чижову, хотел убежать от своего прошлого, его вполне можно понять. Чижов мог его понять. Бесспорно.


Он все-таки не выдержал. Поднявшись по трапу, он вышел на палубу, выкрашенную зеленой краской. Дежурный не обратил на него никакого внимания, он разговаривал с высокой девушкой, и ему было не до Чижова, который вернулся к памятнику великого мореплавателя, решительно подошел вплотную к постаменту и прочитал:

«Первому русскому плавателю вокруг света
адмиралу Ив. Ф. Крузенштерну»

Ну, конечно. Иван Федорович Крузенштерн! Теперь Чижов мог спокойно возвращаться в каюту. Но он постоял еще немного. Над рекой полз туман. Вдоль гранитной набережной, прижимаясь к ней, дремали туши кораблей, и Чижову показалось вдруг, что им вовсе не хочется уходить в дальние рейсы…

И мост, и прилегающая к нему площадь были залиты неоновым светом и совершенно пусты. Затем из этой пустоты донесся приглушенный женский смех, и Чижов вдруг почувствовал острое желание. Он вспомнил девушку, от которой теперь ушел. Он никогда не мог понять, что привязывало ее, молодую и красивую, к такому человеку, как он. Но может быть, подумал он далее, это как раз и было хорошо — то, что он не знал никаких причин.

Девушку звали Таня, и она была очень красива.


Теперь на палубе кроме дежурного был еще и капитан-дублер. Чижов познакомился с ним накануне в пароходстве, когда по командировке журнала и при содействии (точнее было бы назвать это попустительством) старого школьного дружка Петьки Журавкина, ставшего большим пароходным начальником, оформлялся в рейс в должности дублера четвертого помощника капитана, о чем и получил соответствующее удостоверение. Похоже, что и весь экипаж собирали из дублеров. Чижов надеялся все же, что они, в отличие от него самого, имели хоть какое-то отношение к плаванию по морям и рекам. Он же кое-как плавал в безбрежных просторах отечественной словесности. Без особых, надо признать, достижений.

О  л и т е р а т у р н о й  с л а в е. Ее не существует; утверждение это абсолютно для живых, для которых достижима лишь известность, как, например, у некоего сочинителя исторических романов. Иное дело мертвые: им стоило только умереть, и все, о чем они мечтали и чего не могли даже предположить при жизни, — появилось с необыкновенной быстротой. Это обожествление, доходящее до самых высоких степеней, заставляет вспомнить традиции Древнего Египта с его культом мертвых. К сожалению, искусство бальзамирования, утраченное в веках, заменено в наши дни погружением покойника в сахарный сироп…


П р и м е ч а н и е  д у ш е п р и к а з ч и к а. Вот образчик творчества Чижова, продиктованный, как я уверен, исключительно завистью. Из этого следует прежде всего, что место самого Чижова в океане, как он пишет, отечественной словесности, было более чем скромным. Если он вообще имел к этой словесности хоть какое-то отношение. Пассаж этот оставлен мною специально, чтобы дать читателю — если таковой окажется, возможность самому вынести суждение о предмете, затронутом Чижовым. Конечно, он не прав. Литературная слава существует и при жизни; самый недавний пример этому — присуждение Ленинской премии по литературе главе нашего государства за сочинение, сразу же переведенное на все языки мира. Можно было бы привести и другие примеры…


Капитана-дублера звали Александр Алексеевич. От него пахло хорошим коньяком и веяло какой-то особой капитанской свежестью. Так, по крайней мере, показалось Чижову. Капитан-дублер только что ступил на борт. Навстречу ему из недр сухогруза поднялся настоящий капитан, которого дублер сменял. Он был чисто выбрит. Капитан-дублер стал рассказывать сменяемому капитану о своем двухлетнем внуке, пытаясь попутно выяснить, почему он так его любит, но, по-моему, не смог этого сделать. Я стоял за спиной у двух капитанов, но был ими замечен не более, чем если бы был уэллсовским человеком-невидимкой. Жизнь тем временем на судне продолжалась. Пришел четвертый механик менять четвертого же механика, но прошло еще некоторое время, прежде чем тот был обнаружен на соседнем «Сайменском канале». Если капитаны были неуловимо похожи, то между четвертыми механиками сходства не было никакого: новый был высокий блондин с рыжими усами, опущенными вниз, как у руководителя ансамбля «Песняры» Мулявина; старый был чуть ниже среднего роста, черноволос, и усы у него были, как у Рудольфо Валентино, о котором четвертый механик скорее всего даже не слыхал. Как мне показалось, черноволосый механик был оторван от каких-то (скорее всего сердечных) дел; тем не менее встретился со сменщиком он вполне дружелюбно, и вскоре они загромыхали по трапу вниз. Я последовал за ними.

Моя каюта как была, так и осталась — два на два. Вдруг я понял, что смертельно хочу спать. Но в два часа должна была состояться разводка мостов, после чего «Ладога» переводилась на новую стоянку — возле Октябрьской набережной, и было бы непростительным легкомыслием пропустить этот переход и зрелище разведенных мостов, тем более что я собирался — если верить мне самому (точнее, моей заявке в командировавший меня журнал) — написать очередной роман в стиле моего духовного отца — если здесь вообще уместно слово «духовность» — Артура Хейли под названием «Река-море».

Вот только стоило ли мне верить?

Я стоял и молча смотрел в иллюминатор, и время, как туман, обтекало меня, и какая-то пелена стояла перед глазами, а потом вдруг снова наступил тот декабрьский день, восемь лет назад, и я оказался в своей комнате за письменным столом, и большие, до потолка старинные часы в футляре из красного дерева, изготовленные двести лет назад мастером из Лондона Майклом В. Гриффитом, отзвонили девять раз.

Сомов в эту минуту скорее всего был еще жив.


От усталости Сомов едва дышал. И тем не менее, он внимательно смотрел за дорогой. Мимоходом он вспомнил, что сегодня Рождество, но тут же забыл об этом. Для кого Рождество, а для кого собачья жизнь. Если бы Христос знал, что кому-нибудь придется сдавать незавершенные объекты, он, пожалуй, вообще не пришел бы в этот мир.

Грузовик впереди забуксовал и пошел юзом, но Сомов был к этому готов. Ко всему он был, похоже, готов. Поэтому, даже не тормозя, он просто принял влево. Машина прекрасно слушалась руля. Руль был в надежных руках. Как и вообще все, к чему был причастен Сомов. Надежной была его фирма, в которой он был заместителем генерального директора по капстроительству, надежен был он сам.

Машина марки ВАЗ-2106 тоже была надежна, хотя, подумал Сомов, вполне можно было поставить для такой поездки и шипованную зимнюю резину, благо она у него была. Новая канадская резина, которую достал ему, конечно же, вечный хлопотун Филимонов, в чьем районе находилась одна из самых больших станций техобслуживания. Дружба — великая вещь. Завтра он эту резину и поставит.

А пока он возвращался домой. Выехал утром, а сколько теперь? Без нескольких копеек девять. Вечер? Да, можно сказать — едва ли не ночь. «Ночь перед Рождеством». Гоголь.

«Дворники» бесшумно сметали снег с ветрового стекла.

С минуты на минуту могла зажечься звезда. Три волхва, по внешнему виду интуристы, растерянно стояли на перекрестке, в центре огромного города, в толчее предпраздничной торговли, о которой потом будут созданы следующие строки:

В Рождество все немного волхвы.

В продовольственном драка и давка.

Из-за пачки тахинной халвы

Начинает осаду прилавка

Грудой свертков навьюченный люд.

Каждый сам себе царь и верблюд.

Волхвы казались растерянными. Они ощущали на себе раскаленное дыхание могучей покупательной способности бурлящего вокруг человеческого моря. Торгаши еще не были изгнаны из храма. Откуда же придет спасение? На противоположной стороне с высоты гранитного пьедестала на трех иноземцев подозрительно смотрела любвеобильная императрица, окруженная толпой людей, прославивших Россию; за ее спиной, замыкая пространство, грациозно высилось здание самого плохого театра в стране, оккупировавшего бессмертное творение Росси. Падал снег…


Сн