Заключительный период — страница 50 из 96

У Светланы, у Светланы Петровны, есть. Ох, есть.

Но Князев не завидует. Это тоже входит в правила игры. Потому что он на своем месте, а Светлана Петровна — тоже на своем, а над Светланой Петровной еще высится пирамида, на каждую ступеньку которой нужно приносить свой дар.

Ему, Князеву, это не нужно.

Его место — в самом низу. У самого подножия пирамиды. Не место — золотое дно. Здесь что требуется? Умение считать до десяти. Умеешь — и радуйся. Для этого не надо было кончать институт, это ясно. Не надо было темными ночами штудировать теоретическую механику, сопротивление материалов, высшую математику, английский язык. Что ж, так случилось. Никто не знает своего будущего, вот и он не знал. Как там у Пушкина: «Грядущие годы таятся во мгле». О своем высшем техническом образовании Князев в анкете умолчал, здесь афишировать не нужно. Охотнее всего он и сам позабыл бы обо всем, только иногда, когда поутру проснешься неожиданно и голова не трещит с похмелья, лежишь в темноте и думаешь, ты это или кто другой. Неужели это он учился в институте, занимался боксом, поднимался на пьедестал, подставляя шею под медаль, подвешенную на ленте, неужели это он поехал однажды в Китай; неужели это он получал в праздник открытки, валяющиеся где-то среди хлама: «Дорогому товарищу Вячеславу Князеву от китайских друзей первой группы Третьего отдела?»

Забыть, все забыть.

Проклятый «Солнцедар». Забыть. Забыться.

Продавец Князев считает выручку.

Нет, забывать ничего не нужно. Наоборот. Надо помнить, что Светлана Петровна не любит, когда ее подчиненные на работе пьют «Солнцедар». Она сразу сказала об этом, когда Зина, связанная со Светланой Петровной какими-то старыми делами, привела Князева в магазин. «Только не пить», — сказала Светлана Петровна и вскользь мазанула глазами по Князеву. «Сучка», — подумал тогда Князев. «Не нарушать трудовой дисциплины. Быть выдержанным с продавцами, с покупателями… со всеми».

Выдержанным бывает только коньяк. Он с удовольствием пил бы коньяк, но коньяк ему, Князеву, еще не по карману. Он еще раз внимательно осматривает карманы, не завалялось ли чего, деньги любят счет, но скоро и ему станет коньяк по карману. Если они так любят счет, он их подсчитает. И даже пересчитает, если так уж нужно. Если они это любят. Ибо любовь, как утверждал Достоевский, спасет мир.

Великий писатель был прав.

А что любит Князев? Что любит бывший инженер, бывший чемпион, бывший… да, во всем бывший, а в настоящее время передовой труженик прилавка, продавец апельсинов торговой точки номер шесть? Он ухмыляется, резиновая улыбка растягивает непослушные губы. Он знает. Только он знает, что он любит. Это его тайна, его секрет. О, настанет время. Кружи, финти, ныряй, уклоняйся от ударов, от ударов судьбы, терпи их, покрывайся потом, чувствуй, как останавливается дыхание, как свинцом наливаются ноги, но двигайся, держи удар и не раскрывайся, а потом вложи все в один удар…

Так он и поступит. Не сейчас, нет.

Надо подождать, продержаться. Еще немного, еще чуть-чуть. И тогда настанет  е г о  время. Тогда он выберется из угла, куда загнала его судьба, тогда он перейдет в наступление. В свое время, в свой час. И этот час уже близок…

Часы на его руке показывают точное время: десять часов четыре минуты.


Сомов в это время был еще жив. Я думаю об этом, стоя рядом с капитаном «Ладоги-14» на мостике. Берега реки неспешно уходят назад. Мне уже за пятьдесят, но я не был здесь ни разу. «В гранит оделася Нева». Но здесь она отнюдь не оделася в гранит. Здесь она еще плещет свои мутные волны о низкие берега, усеянные какими-то сараями, сарайчиками и сараюшками, здесь Нева такая же, какой она была и пятьдесят, и сто лет назад, и гранитные берега, похоже, ей не грозят. Обилие сарайчиков наводит на мысль о том, что население прибрежных районов сплошь разводит кроликов. Но каких? Морских? Речных? Я не удивился бы этому. Ведь есть морские коровы и морские лисицы, почему бы не быть морским кроликам?


Чуть мерцая, течет навстречу жемчужная поверхность реки, расцвеченная красивыми нефтяными пятнами, Слева и справа, приткнувшись к берегу, стоят суда, запущенные, ржавые. Они похожи на огромных доисторических животных. Как их звали? Чтобы вспомнить, надо напрячь память. Я спрашиваю об этом старпома. Он чуть моложе меня, значит, мы в одно время ходили в школу. Он должен помнить. Старпом долго смотрит на меня. Он до сих пор не может решить, кто я  н а  с а м о м  д е л е, и на всякий случай держится настороже. Доисторические животные? Немного подумав, он уже готов что-то сказать, но в это время рулевой произносит: «Мамонт». Старпом недовольно хмурится — похоже, он сам хотел сказать про мамонта. Вместо этого он произносит: «Внимательней на руле». — «Есть внимательней на руле», — отвечает рулевой.

Я вижу, как он улыбается. Ему чуть больше двадцати, прекрасный возраст, и мне кажется, что и я и старпом попросту завидуем этому мальчику, у которого впереди вся жизнь.

Я от всей души желаю ему, чтобы его жизнь была лучше нашей. Хотя прежде всего стоило бы пожелать, чтобы просто была хоть какая-нибудь жизнь к тому моменту, когда он достигнет нашего со старпомом возраста. То есть лет через тридцать. Судя по накалу борьбы за разоружение, этого может и не произойти.

Так я думаю, глядя в спину рулевому.

Что думает старпом, я не знаю. Да и вообще я мало что знаю, и, вопреки распространенному мнению, с годами знаю все меньше и меньше. Может быть, потому я так напряженно возвращаюсь мыслью на восемь лет назад, стараясь вызвать к жизни невозвратно канувшие в небытие те пятнадцать минут, что длился заключительный период хоккейного матча, которого тоже уже никто не помнит, когда Сомов еще думал о будущем, а я, дав клятву, сойти с прибыльного, но достаточно бесчестного пути, проложенного нам в мире нашим крестным отцом Артуром Хейли, пытался написать роман об одном прямодушном человеке, жившем четыреста пятьдесят лет тому назад в Англии, при короле Генрихе Восьмом, известном своими многочисленными женами, которых он время от времени отправлял на плаху…


Как же все-таки звались эти доисторические звери? Игуанодонты? Плезиозавры? Да, как-то так они звались. И еще выплывает из немыслимых пучин памяти какое-то имя. Кювье. Он умел определить вид животного по одной-единственной кости, так, по крайней мере, гласит предание. То, чем занимаюсь я, похоже на работу знаменитого французского зоолога, если только он не был чистым палеонтологом. Я пробую делать то же самое.


Но кое-что о старпоме я все-таки уже знаю. В свое время он окончил военно-морское училище имени Фрунзе, попасть в которое было заветной мечтой любого мальчишки послевоенного времени, и не только потому, что девочки, встречаясь с «фрунзаками» где-нибудь в Кировском ДК или в любом танцевальном зале города, и смотреть не хотели в сторону бедно одетой шантрапы, среди которой всем нам было самое место.


У них были длинные палаши. Но, что важнее всего, у них было будущее. Чего про нас сказать было нельзя.


Многие из них вышли в отставку в адмиральских чинах и украшенные орденами, не понюхав даже пороху. Но и здесь они оказались вне конкуренции — разве можно сравнить жизнь отставного военного с бедным гражданским пенсионером?


Во мне говорила зависть будущего бедного гражданского пенсионера, которого в свое время не приняли в военно-морское училище. У меня было плоскостопие и зрение минус единица. Так страна лишилась выдающегося флотоводца.


Виктор Алексеевич, так звали старпома. Это он сказал мне сразу. И про училище Фрунзе тоже. Про все остальное он тоже скажет. Это произойдет много позже. А пока что он произносит: «Подходим к Кривому колену», и я ощущаю дуновение романтических морских ветров.


Собственно, ради этого я и тронулся в путь именно таким способом. Я полагаю, что во мне так и не прошла обида на приемную комиссию, забраковавшую меня по причине плоскостопия. В рядах нашей писательской организации есть немало маринистов, которым дано со знанием дела воспевать романтику морских просторов. Не проходит и года, чтобы в мир не выплескивалась еще одна, а то и две книги из бесконечной серии подобных же книг, которым рано или поздно предстоит вычерпать океан. Не веря им, я в то же время полон зависти ко всем этим островам Зеленого Мыса, проливам Лаперуза, Баб-эль-Мандебскому и прочей мужественной маринистско-географической чепухе. К слову: за один год на реках и озерах нашей области гибнет народу больше, чем на всех кораблях, бороздящих бурные воды вокруг мыса Доброй Надежды.


Тем не менее я полон зависти. Ведь самому мне никогда не увидать, как парит над поверхностью океана стая летучих рыб. Мой удел — это смотреть, как сухогруз «Ладога-14» подходит по разноцветной речной воде к Кривому колену, о чем на весь свет оповещает диспетчер.

Так выглядел пролог моей новой жизни.


Чижов шагал вниз, он шагал вниз по трапу. Слово застряло в мозгу, как заноза, и теперь будоражило и терзало память чем-то далеким и забытым, от чего можно было избавиться только вспомнив и снова забыв. Слово «пролог» снова вернуло его в прошлое. Пролог. «Итак, мы начинаем». Леонкавалло, «Паяцы», одноактная опера, на которую он попал случайно, давно и не в этой стране. Название было симптоматичным — точнее, многозначительным. Ведь оно имело к нему самому прямое отношение. Он тоже был паяцем. Только в отличие от Канио он не испытывал страданий, а выдумывал их.

От чего он только не страдал! И каких только страданий не доставлял другим. Не исключено, что страдания, доставляемые другим, были настоящими, но об этом он тогда не думал. Он думал о своих выдуманных страданиях, которые были ему дороже настоящих. В глубине души он даже гордился своими страданиями, в этом было что-то от утонченности, от аристократизма духа, от избранности, а разве не в том, чтобы пробиться в ряды избранных, истинный смысл жизни?