лимонова делает вид, что ничего не замечает. Девчушек, озабоченных тем, чем озабочены все незамужние женщины от восемнадцати до восьмидесяти, разбирает любопытство — кто у нее любовник. Мнения расходятся. Одни считают, что это какой-то чин в министерстве, другие — что это дипломат.
«Наша Люда — просто прелесть».
Глупые девчонки.
Если бы не работа — можно было бы наложить на себя руки. Если бы не работа и не ее группа. Несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, Людмила Викторовна для девочек — кумир и пример для подражания.
«Вот увидите, увидите:..» — слышит она за спиной жаркий шепот, в то время как все должны ломать голову над проектом, призванным спасти то, что спасению уже почти не поддается, — чистоту Ладожского озера, в которое вот уже двадцать лет мутным потоком вливаются сточные воды целлюлозного комбината, так и не построившего — нет денег! — очистных сооружений. Ответственнейшее и срочное задание, находящееся на контроле Совмина, комбинат по требованию общественности закрыт уже полгода, из министерства что ни день, то звонки, а эти дурочки как ни в чем не бывало обсуждают вопрос о ее гипотетическом любовнике.
«Вот увидите, девчонки, вот увидите, что я права».
«А я тебе говорю, что этого быть не может».
«У тебя, Трофимова, вечно не может быть. А почему?. Ну скажи, почему не может? Молчишь?»
«Господи, неужели не понятно. Да хотя бы потому, что все министры в Москве. А когда она последний раз была в Москве? В прошлом году? Вот то-то и оно. Какой же это любовник?»
«Понимала бы ты. Ей же не двадцать… Это тебе надо, чтобы… каждый день, а у нее, может, большая любовь…»
«Понимала бы ты чего. Как будто это от возраста зависит… Да чего ты привязалась. Я же не говорю, что нет. Я говорю, что это не министр…»
«Слушайте, девочки. Вы обе не правы. Я все поняла…»
«Ну, конечно… Никто не понял, а Лариска поняла…»
«Да вы послушайте, ей-богу. Я его вычислила».
«Ну дайте же ей сказать. Она вычислила. И что?»
«Девочки, умереть мне на месте, он дипломат. Ей-богу. Нет, вы послушайте. Ведь она каждый год по турпутевке ездит за границу. Поняли? И там они встречаются. Ой, как трагично! Раз в год, представляете? Это же как в сказке. Романтика!»
«Ну ты, Антонова, даешь. Романтика! Ты что, с луны упала? Ты еще про любовь запой нам…»
«А я говорю — романтическая любовь. Как в книгах».
«Слушайте, Лариска наша совсем рехнулась. Романтическая любовь! Девки, кто знает, что это за зверь такой? У кого она вообще была — любовь, хотя какая-никакая. У тебя? Или у тебя? А ты, Максимова, сиди, не суйся, ты еще маленькая. Ты лучше сбегай посмотри, сделали нам кальки с центрального участка…»
«А я считаю, что Лариска права…»
«А я думаю, что это точно — дипломат. Из Болгарии».
«Точно. Только не из Болгарии, а из ГДР…»
Людмиле Викторовне смешно. И приятно, хотя и не без грусти. Словно чья-то рука гладит тебя, и тебе приятно это прикосновение, только вот нельзя поднять голову, чтобы посмотреть, кто это.
Она поднимает голову от доски, и шум за ее спиной мгновенно стихает.
— Расшифровку аэрофотосъемки принесли?
Антонова за ее спиной ахает и срывается с места.
Некоторое время царит тишина. А потом ломкий голос ставит последнюю точку:
«Вы все не правы. Не из Болгарии и не из ГДР. Он из Румынии…»
Румыния появилась как-то внезапно. Я стоял у окна и думал о какой-то чепухе и вдруг понял, что что-то изменилось. Народ высыпал из своих купе, заволновался и зашумел, задвигался и заговорил, и в воздухе повеяло таможней, контрабандой и наркотиками, и тут же оказалось, что мы подъезжаем к границе.
Граница надвигалась, приближаясь с каждым метром, с каждой секундой, с каждым стуком колес, пока не приблизилась вплотную, и тут поезд остановился. Какие-то люди засуетились снаружи, потом вагон вздрогнул, под него подвели домкраты, за границей колея имела другие параметры, и каждый раз по всему составу происходила смена колесных тележек, и тут же появились пограничники, представители таможенной службы, — высокий рост, черные волосы, оливковая форма, орлиный нос. Потомки даков попросили предъявить паспорта. Всеобщая суета достигла апогея, и Чижов внес сюда свою лепту, хотя он мог бы и не суетиться, — насколько он мог судить о собственных делах, контрабанды у него не было. Он заискивающе улыбнулся оливковым красавцам, но те посмотрели на него сурово, и Чижов понял их, понял их мысли — кто это, что это за человек и что он собирается делать в нашей дружественной, но бдительной стране? В свое оправдание Чижов мог бы показать стражам правопорядка московскую газету, которая уведомляла читателей о том, что делегация советских писателей отбыла в Бухарест, Чижов читал это собственными глазами, но могли ли прочесть это румынские пограничники, а кроме того, сообщение носило именно такой обобщающий характер и фамилий никаких не приводилось. И все-таки Чижов мог бы обойтись и без улыбок: информация столичной газеты соответствовала действительности на этот раз целиком и полностью, делегация существовала, хотя и состояла всего из двух человек, одним из которых, а именно членом, состоял Чижов, а руководил ею мрачный и красивый незнакомец в отлично сшитом костюме, которого, как оказалось уже в поезде, звали Тогрул. Это был поистине выдающийся человек, обладавший таким количеством необыкновенных достоинств, что позже, пытаясь классифицировать их в порядке значимости, Чижов в конце концов признал свое бессилие и оставил этот вопрос открытым, поскольку не мог понять, что в этом человеке является причиной, а что следствием. Думается, что эта задача была бы не по плечу и любому другому среднему человеку, не обладающему талантами комиссара Мегрэ, ибо только Мегрэ мог бы решить, стал ли Тогрул руководителем творческого союза одной из восточных республик по причине его женитьбы на племяннице первого секретаря ЦК этой республики, или он смог на ней жениться из-за принадлежности к этому союзу, будучи, кроме всего прочего, специалистом по налаживанию связей с зарубежными странами, знатоком тюркских языков и кооптированным членом одной из подкомиссий ЮНЕСКО, занимавшейся изучением вопроса об устранении неграмотности среди народов Центральной Африки. Так или иначе, путешествие в дружественную социалистическую страну было для него столь же привычным и обыденным делом, как для самого Чижова поездка в метро от Московских ворот до Черной речки. Он был вне подозрений, Тогрул, чего нельзя — нет, никак нельзя — было сказать про Чижова, и не случайно суровые взгляды пограничников приводили его в трепет. «Ага, вот он, — можно было прочитать в этих проницательных черных глазах, — вот он. Сейчас мы все выясним».
— Ваши паспорта, — строго сказал старший из оливковых на своем родном, но неизвестном Чижову языке, который он, несмотря на это, совершенно свободно понял. Стараясь вспомнить, куда он засунул этот треклятый паспорт, Чижов принялся лихорадочно и некрасиво выворачивать карманы, чего от него, надо признать, никто не требовал, в то время как мрачный и надменный специалист по культурным связям, не торопясь, полез в боковой карман, и Чижову показалось вдруг — но это было уже полным сумасшествием, — что вместо паспорта Тогрул выхватит вдруг спрятанный под мышкой кольт тридцать восьмого калибра, и оливковый красавец согнется пополам и медленно повалится на пол…
Мгновенье длилось вечно, оцепеневшая рука Чижова наконец-то нащупала его собственный злосчастный паспорт, и он бросил его темно-красный прямоугольник на столик, словно это была козырная десятка. Но тут произошло нечто, к чему ни Чижов, ни оливковые пограничники готовы не были, — Тогрул вытащил руку, но в ней был не кольт, а нечто гораздо более существенное — в ней, в этой руке, был паспорт, но не темно-красный, как у простого гражданина своей страны Чижова, а т е м н о - з е л е н ы й, дипломатический, что избавляло его владельца от всякого досмотра; подобно козырному тузу, он лег поверх чижовского прямоугольника, и проверяющие, взяв под козырек, сразу утратили к данному купе всякий интерес.
Вскоре их суровые голоса донеслись из соседнего купе.
Чижов смотрел на руководителя делегации во все глаза, он смотрел на него новыми глазами. Ему показалось даже, что вокруг аккуратно причесанной головы Тогрула он видит нечто, похожее на нимб. На языке у Чижова вертелся один, нет, два вопроса, и он уже раскрыл рот, чтобы задать первый из них… но тут же закрыл рот и не промолвил ни слова. Он чувствовал, что приобщился неких тайн, и это накладывало на него обет молчания и выдержанности…
Я думал о судьбе писателя N. Чем-то она меня задевали. Может быть, я завидовал его посмертной славе? Но что мешало мне последовать его примеру?
Мне было жалко, что больше не удастся с ним поговорить. Мне хотелось бы узнать причину его постоянного озлобления. Ведь, что ни говори, для мальчишки из дальнего алтайского села он проделал головокружительный путь наверх. Так что же не давало ему покоя? Почему он так суетился, дергался, спешил, мельтешил, старался поспеть туда и сюда, объять необъятное, не давая никому ни передышки, ни…
И тут он уснул. Он и сам не понял, как это случилось: он думал о писателе N., потом посмотрел в иллюминатор: черные клубы дыма напомнили ему годы войны, которые он провел в Сталинграде у дальних родственников, но э т о т дым был мирным, как бывает мирным атом — всего лишь ТЭЦ, а затем туман рассеялся, и он увидел какое-то свечение. Это были фонари на берегу, и они похожи были на светляков. Воздух в сумерках оказался вдруг густым и синим. Дрожащие полосы света отражались в темной стеклянной воде.
У Чижова сомкнулись веки, и он заснул, положив голову на скрещенные руки, уснул сидя, забыв и о писателе N., и обо всем на свете. Последнее, что он запомнил, было ощущение необыкновенного счастья — если только оно еще существовало на свете. Уже во сне он увидел птицу — ту самую, что все это время летела за кораблем, и, увидев ее, он подумал еще, что интересно было бы узнать когда-нибудь, что же это была все-таки за птица, и что она думала о жизни и за кого принимала их — и людей, и корабль…