Его нет. Нет его, нет. Молчок, все тихо. Не дыши, считай бумажки, улов хорош, сегодня Зина будет довольна, она пустит его в постель, она будет его любить. Кого — его?
Молчок.
Нет больше Князева. Все.
Что-то происходит. Что-то взрывается, взрывается что-то в груди того, кто был когда-то Князевым. Что-то такое. В груди. Да что же это? Он сжимает кулаки. Сволочи. Кто это? Сволочи. Что-то такое жжет, что-то такое не дает дышать. Воздух вырывается у него со свистом, кулаки сжаты. Что? Что? Что вы со мною делаете, что вы со мною сделали, что я сам сделал с собою…
Он бьет по прилавку. Тишина. Гудят какие-то машины. Кто-то скребется в дверь. Прочь. Он бьет еще раз. Будка вздрагивает, ей больно, за спиной с грохотом валятся ящики из-под мандаринов. Он бьет по прилавку, словно найдя виновника, — раз, и другой, и третий. Где Князев? Где он? Прежний, не этот? Он бьет. Будка трясется. Она вот-вот развалится, она не рассчитана на это, на взрыв страстей, на удары кулаком. Грузный человек в грязном переднике бьет снова и снова, словно молотом, ударяя кулаком по прилавку. Подобно листве, подхваченной ветром, летят на заплеванный пол бумажные листья — зеленые, красные, синие. Лысая лампочка на потолке истекает желтым болезненным светом, синие мухи в испуге забились в угол. Все трясется, лампочка вздрагивает, она словно живая, она похожа на фантастический глаз неведомого животного, повисший на зрительном нерве. Свесившись с потолка, глаз видит человека, по лицу которого текут мутные слезы…
Мое воображение рисует мне то эти картины, то другие.
На самом деле все могло быть иначе, не так, по-другому. Именно непредсказуемость реальности ставит в тупик писателей и детективов.
Реальность сегодняшнего дня: очередной завтрак. В кают-компанию я снова заявился последним, там уже не было никого, кроме кока. И снова привычка этой девушки по имени Лена не носить ничего под прозрачной блузкой меня смутила — состояние, не свойственное ни мне лично, ни вообще людям, прожившим достаточно долго. Красивая грудь… А какой же она, скажите, должна быть у двадцатилетней девушки. И острые твердые соски нежно-розового цвета — в этом тоже не должно быть ничего удивительного. Лена: двадцать лет, выпускница кулинарного специализированного ПТУ, коротко остриженные волосы, круглое лицо, зубы со щербинкой.
Карие глаза, прямой взгляд.
Она мне нравится. Когда-то, много лет тому назад…
Лена убирает со столов. Ее движения быстры и скоры, и вообще вся она ладная, и синие потертые джинсы сидят на ней как влитые.
Я был женат, потом жена ушла от меня, потом были какие-то женщины в моей жизни (а может быть, это я был в их жизни).
Причин для смущения нет.
Лена убирает со столов.
Мой завтрак ждет меня: то же, что и у всех. Ветчина (шведская), нарезанная толстыми, в палец ломтями, финское масло, отдающее сливками, яйца. Количество не ограничено.
Лена уже все убрала. Теперь она возится в подсобке.
На выбор — чай или кофе. Кофе — отличный — из каких-то больших и красивых банок. Фирма «Нестле», качество гарантировано.
Я тщательно пережевываю бутерброд с ветчиной и собственные мысли, почему бы не остаться в этой реальности навсегда?
Лена выглядывает и снова скрывается. Видит ли она меня? Я думаю так: она замечает меня, но не видит. Для человека двадцати лет пятидесятилетние не существуют. Точнее, они существуют как фон, в экологическом смысле, как нечто, похожее на экспонат.
Я допиваю свой кофе, стараясь продлить удовольствие. Каюта Лены в трех шагах от моей собственной, но это ничего не значит. Абсолютно ничего. Если бы я собирался выполнить взятые на себя обязательства, если бы я действительно собирался писать очередной свой роман на производственную тему, как делал это не раз и не два (роман мог бы носить название «Река-море»), вот тогда я мог бы записать в свою записную книжку все, что мне удалось о ней узнать: и то, что ей двадцать лет, и то, что она плавает уже второй год, и то, что ни с кем из команды не спит и получила (и отклонила) уже три предложения выйти замуж.
Она побывала уже в Финляндии, Швеции, Италии и Марокко. В Иране она не была, лесовоз идет туда впервые. Лена курит, но пить она не любит…
Зачем мне все сведения? Они никогда не попадут ни в какую записную книжку, я не собираюсь писать никакого романа из жизни речников. Вообще какого-либо романа, с этим покончено.
Жизнь речников останется не отраженной в отечественной литературе, разве что кто-нибудь из моих коллег-маринистов, устав вздымать волны бумажных морей, обратит свой взор на внутренние водоемы.
Что сомнительно.
Я допил, наконец, свой кофе, меня никто не гонит, я могу сидеть, сидеть просто так, сидеть сколько мне угодно и смотреть на Лену, или смотреть в иллюминатор, или смотреть в прошлое.
Лена прибирается в кухне. Разумеется, кухня эта, оборудованная множеством всяких электрических приспособлений шведского производства, называется камбузом, это морская традиция — вне зависимости, плывешь ли по морю, озеру или реке. И под ногами не пол, а палуба, и поднимаешься ты или опускаешься не по лестнице, а по трапу.
Камбуз оборудован электроплитами, электромясорубкой, огромным морозильником. Все сверкает. С моего места видны еще какие-то предметы, назначения которых я не знаю. И вообще…
И вообще, подумал я вдруг, я знаю поразительно мало для человека, прожившего более пятидесяти лет. Но затем я вспомнил, что нагадала мне цыганка. Это было в Одессе, куда я поехал после окончания института, в Одессе строили новый аэродром, и без меня им было не обойтись. Моя жена была со мной, она ждала ребенка, и цыганка сказала прежде всего, что это будет сын, и что сам я проживу очень долго, очень.
Сын у него действительно родился, и если предсказание цыганки обладало по-прежнему своей силой, то впереди для познания и всего остального в запасе было еще лет сорок… и даже больше.
Зевс и Гера — со скипетрами.
Посейдон — с трезубцем.
Аполлон — с кифарой (нечто вроде лиры).
Артемида — с луком и стрелами, иногда с собаками.
Гефест — с молотом и клещами.
Афина — в шлеме, со щитом и эгидой (шкурой, на которой привешена голова Медузы).
Арей — в доспехах гоплита.
Гермес — с крылышками на сандалиях; в руке жезл, керикейон, обвитый змеями.
Ника — с крыльями и венком в руке для победителя.
Ирида — с крыльями.
Афродита — с гранатовым яблоком и голубем.
Дионис — в венке из плюща и с тирсом.
Пан — с козлиными ногами и с сирингой.
П р и м е ч а н и е д у ш е п р и к а з ч и к а: запись эта, никак не связанная ни с предыдущими страницами, ни с последующими, оставлена исключительно ввиду ее общекультурного значения. Если предполагаемому читателю не принесут ущерба довольно бессвязные на наш взгляд рассуждения и описания автора, то упоминание об атрибутике древнегреческих богов, разумеется, во всех смыслах безопасно.
Часом позже, лежа на прогретых утренним солнцем сосновых брусках, совершавших путешествие из Финляндии в Иран, Чижов думал о том, чего он не сказал тогда Сомову там, в сауне, сидя на расстеленном махровом полотенце. А не сказал он ему то, о чем должен был сказать прежде всего — об опасностях собственной переоценки, равно как и о не меньших опасностях, связанных с чрезмерным оптимизмом. Ибо и то и другое было напрямую связано и чревато разочарованием. Это можно сравнить с эйфорией от достигнутой высоты: взгляд, брошенный вниз, может вызвать головокружение и гибель.
Но он Сомову ничего не сказал. Почему?
Да потому, что Сомову не нужна была истина. Ему нужна была поддержка. Он искал опоры. Однажды упав, он снова поднимался тогда по шаткой лестнице успеха, все по той же лестнице, по которой он уже продвинулся однажды так многообещающе далеко и с которой упал, только чудом не сломав себе шею. Другой извлек бы из этого урок, но Сомов был упрям, и он верил, что все предыдущее было случайностью. И еще он верил в себя, и еще он верил в справедливость — с большой буквы. И он снова рвался наверх, он шел истово уже однажды пройденным путем, хотя время от времени ловил себя на том, что лестница казалась ему чуть-чуть другой. Но это не могло его ни остановить, ни обескуражить. Нет. Уж на этот раз он поднимется до самого верха, на этот раз он не споткнется. Вот только ступени на этот раз казались ему бесчисленными — в прошлый раз этого не было, но, может быть, тогда он просто не думал о ступенях. Не все ли равно? Он д о л ж е н был снова пройти все, и он пройдет. Он был упорен. Когда он думал об этом, на ум все приходил какой-то мифический грек, которому определено было вкатывать в гору камень, а тот с самой вершины скатывался обратно; упрямый грек тут же начинал все сначала. Неужели он, Сомов, уступит греку? Чем он хуже? Он не хуже. Терпения у него столько, что никакому греку ни снилось. Терпение — вот что определяет конечный успех дела, недаром говорится в народе, что терпение и труд все перетрут. Это как раз про него, про Сомова. Он должен был, он обязан был переломить судьбу, а чем ее переломишь? Только верой в свою правоту, лишь терпением и трудом, и тут Сомова впору было назвать верующим — настолько верил он в труд и его чудодейственную силу. Но разве он был не прав?
Он был прав, признаем это. Конечно, он был прав. Разве не вера и труд вернули его со дна морского, из пучины бедствий на поверхность жизни? Прошагать весь путь во второй раз? Ну и что? Надо — так надо. Он, как тот грек, приговорен к пожизненному труду и на судьбу не ропщет. Еще раз? Да. И если надо — то еще и еще. Сколько раз нужно, столько он и пройдет. И во второй, и в третий раз. Ведь это все равно восхождение, только он штурмует высоты не как новичок, теперь у него есть опыт поражения, а это самый верный, самый ценный опыт. Сомов — гордость восходителей, т и г р с н е г о в. Человек печального, но необходимого опыта, он должен был теперь вернуть себе свое доброе имя. И альпинист со стажем Сомов теперь не задерживался более на пологих местах, маршрут был известен ему с прежних пор, здесь он уже катил свой камень, здесь он уже проходил. Так вперед и выше.