И вот, кто бы мог подумать, не прошло двадцати пяти лет, как его мечта исполнилась или, по крайней мере, приблизилась к исполнению вплотную, о чем некий романтический школьник из Двадцать первой средней вечерней школы рабочей молодежи (Пионерская улица, дом шесть), днем работавший учеником слесаря на трикотажно-чулочной фабрике «Красное знамя», не мог всерьез и подумать, и что не мог увидеть даже в самых своих тайных и сокровенных снах: чужой, абсолютно импортный город, непонятная, но волнующая речь окружающих и длинная машина с шофером, а рядом — не с шофером, разумеется, а с ним, Чижовым, — прекрасная девушка с длинными волосами…
Сердце его билось толчками.
И тут машина остановилась. Она и остановилась как раз там, где ей было положено останавливаться и где она не раз уже останавливалась в тех давних и сладких чижовских снах — у залитого огнями отеля, над которым прямо в небе висела сверкающая надпись «Континенталь». Это была плоская тридцатиэтажная пластина, возведенная миролюбивой Швецией, как выяснилось чуть позже; некогда воинственные подданные Карла Двенадцатого, так оконфузившегося под небольшим украинским городком, поняли со временем, что мир можно завоевать и строительством гостиниц, — здесь, по крайней мере, Полтава им не грозила, тем более что гостиница была воистину прекрасна. Ее холл был необъятен, все сверкало и блестело, но не дешевым пластмассовым блеском, а темным деревом, бронзой и зеркалами, швейцар у входа был величественнее бронзового монумента и более всего походил на генерала, только что одержавшего решающую победу; если добавить, что ко всему этому он был еще и вежлив, и даже более того — радушен, вполне можно представить себе смущение Чижова, уже давно притерпевшегося к непоколебимому хамству домашних привратников и столпов гостиничной нравственности.
Расторопный рассыльный, усилием воли скрывший удивление, схватил жалкий чемодан Чижова и унес куда-то изделие из брезента, окрашенного в уже облинявшие шотландские цвета. Чижов принял надменный вид, никто не смог бы обвинить его в обладании этим жалким чемоданчиком, вполне можно было подумать, что этот человек ожидает, пока выгрузят его кожаные кофры. Формальности не заняли и трех минут: номера им были заказаны и забронированы, им просто-напросто выдали ключи от номеров и гостевые карточки; разумеется, номера относились к классу «люкс». На скоростном лифте они взлетели к небесам, и еще выше, через перекрытия и далее к звездам, в отдаленные галактики взлетело сердце Чижова, рядом с которым, подобно прекрасному сновидению, стояла переводчица. Руководитель делегации, у которого, разумеется, тоже, была своя переводчица, но, конечно, далеко на такая красивая, как переводчица Чижова, то и дело бросал на последнего взгляды, в которых сквозила тревога, и Чижову показалось, что Тогрул боится за него, боится, что Чижов может потеряться. Сам Чижов не имел ничего против того, чтобы потеряться. У него кружилась голова. Она кружилась у него от заморской жизни, все было точно так, как уже было в его снах, и теперь, когда они таким превосходным образом сбывались, он все больше и больше узнавал их. В тех снах этот мир казался ему прекрасным — таким он и был в эту минуту. Прекрасным был мир, прекрасным был прием, который им оказали, и уже сверх всякой меры прекрасным оказался номер, в который Чижова и длинноногую переводчицу провела кокетливая горничная в фирменном передничке. Номер был не просто прекрасен, он был роскошен, он был огромен, в нем можно было разъезжать на слоне, а при некотором напряжении и на двух, и Чижов, подавленный и восхищенный в одно и то же время, уже не удивился бы, узнав, что слоны уже заказаны и ждут их у подъезда. Теперь он уже не удивился бы ничему.
К счастью, он не думал о том, как он выглядит, а выглядел он, скорее всего, полным идиотом. Переводчица стерла улыбку и спросила:
— Вам нравится?
Чижов набрал полную грудь воздуха и закрыл рот. Потом он собрался с силами и посмотрел в ту сторону, откуда донесся до него этот райский голос; смотреть ему пришлось, по правде говоря, немного снизу вверх — так стройна была обладательница этого голоса, так она была прекрасна. И голос ее был тоже прекрасен — он был низким и теплым, он был нежным, он был…
Чижов наверняка придумал бы подходящее определение ее голосу, как-никак он был почти что мастером слова, но, к своему несчастью, он посмотрел ей в глаза — и тут он понял, что не придумает уже больше ничего и что он погиб и обречен навеки. Глаза, в которые он смотрел, были такими, что у него защемило сердце и какой-то частью своего наполовину парализованного мозга он стал вспоминать, куда он положил валидол. Они были густого синего цвета, внезапно переходившего в зеленый, подобно волне Черного моря в районе Батуми в солнечный день; ее глаза напоминали глаза Сильваны Пампанини, прекраснее которых, по утверждению Сомова, невозможно было себе ничего представить, но более всего эта девушка напоминала ему знаменитую Сару Леандр в не менее знаменитой картине «Мария Стюарт», — вот теперь, глядя одновременно в глаза сразу трех самых красивых женщин современности, Чижов в несколько приемов и кое-как сумел объяснить, что ему очень, очень здесь нравится; несколько приемов понадобились ему потому, что после каждого у него на какое-то мгновение перехватывало горло.
Бедный Чижов! В мгновение ока он снова вернулся в свое детство, несытое и бедное, он снова был маленьким тощим заморышем с килевой от давнего рахита грудью, мечтавшим в темноте переполненного зрительного зала о бессмертных подвигах, которые завоюют ему преданную любовь немыслимой красавицы с роковым взором. Он снова стал робок, как тогда, но он не потерял способности ценить красоту, здесь надо отдать ему справедливость. Оценил он красоту и этой девушки, и он сказал себе, что она прекрасна, да, поистине прекрасна, и сказал это от всей души, и хотя знал, знал твердо, что не по той причине, так по другой не видать ему этой красоты, не для него она предназначена и достанется не ему, но сказал это без зависти, от чистого сердца.
Что было понятно! Ведь на вид ей было едва ли больше двадцати и по возрасту она годилась ему в дочери. Но что с того! Чижов не хотел быть ее отцом. Ему даже на краткое мгновенье отвратительна была подобная мысль, и это, отметим, даже справедливо — справедливо в том смысле, что в эту минуту он снова был молод, молод душой, как тогда, когда они в семнадцатый раз, затаив дыхание, смотрели в «Экране» «Рим в 11 часов»… Те же желанья обуревали его, да, такие же, а в том, что сам он уже давно не такой, он не хотел, нет, он ни за что не хотел признаться даже себе самому.
Роксана — так ее звали, не больше и не меньше. Ну, разумеется, ведь должны же были ее как-то звать — вот и досталось ей на долю это имя. Роксана. Или Елена. Да, то или это. Про Елену образованной публике ничего объяснять не надо, а вот о Роксане следует сказать несколько слов, ибо и это было по-своему роковое — в историческом аспекте — имя, поскольку на нем споткнулся в самом конце своей совершенно незаурядной карьеры такой герой, как Александр Македонский, так что, если брать в целом, Чижов оказался в неплохой компании, и мыслей своих — какими бы они ни были, — стыдиться не следовало, особенно если учесть, что мысли-то были тайные и не ведомые никому, что давало ему ощущение безнаказанности. А поскольку последняя поощряет в робких смелость, то можно сказать, что в определенном смысле он был в эту минуту даже храбр. И вот, ощущая прилив мысленной храбрости, он еще раз взглянул на прелестную девушку, стоявшую рядом, и, удивляясь себе, подумал: «Невозможно…» И снова вспомнил, что у него килевая грудь.
Невозможно… Он не продолжил фразы, он не додумал мысли. Не выразил ее четко. Зато отдался полету, полету воображения. Воображение — это сила слабых, и у Чижова оно всегда было самой сильной стороной. Вот и сейчас он мог убедиться в этом, ибо оно заработало на полную мощь. Невозможно. Но почему? Почему бы и нет? Почему бы не свершиться чуду, о котором он мечтал двадцать пять лет, тридцать лет тому назад, почему бы не повториться истории шотландской королевы и маленького горбатого итальянца, ведь известно, что женщина любит ушами, почему бы этой девушке, Роксане, просто и безо всяких побудительных и требующих объяснения причин не полюбить нового Александра, не полюбить посланца дружеской литературы, прибывшего сюда с благородной миссией доброй воли?
Над землей он парил уже давно. Теперь он устремился в космос, пересекая трассы звездных кораблей; в объятьях он, как Черномор, держал прекрасную Роксану. Затем он представил с е б я в ее объятьях, и по спине у него побежали мурашки. Все это парение в облаках маловразумительных грез заняло около двух секунд, на третьей он пришел в себя, отбросил прочь бредовые виденья и снова, не без сожаленья, обрел способность мыслить здраво; эта же способность подсказала ему, что все это вздор, что ничего похожего на то, что вдруг пригрезилось ему, нет, не было и не будет. И он стал падать на землю; облака над головой удалялись с головокружительной быстротой, и теперь он уже пожалел, что приехал, теперь он с удовольствием снова оказался бы дома.
Слишком поздно все приходит. Все. Это должно было произойти тогда, двадцать пять, тридцать лет тому назад; теперь же он мог созерцать всю эту красоту лишь с болезненно острым ощущением невозвратимости времени…
«…Судовое время четырнадцать часов. Команда приглашается к обеду. Приятного аппетита…»
Я все еще сижу в рубке. Сижу и гляжу, как бегут навстречу берега. Леса, просинь над головой и цепочки бакенов слева и справа, и на сердце у меня мир и покой.
Если бы найти такое судно, чтобы шло и шло по зеленой глади воды до самой смерти. Что касается меня, я согласен.
Навстречу нам, чуть покачиваясь, прошла «Волгонефть», приписанная к Ленинграду. Она и идет а Ленинград, день солнечный, скоро они вернутся домой, вся команда на палубе поливает из шлангов и палубу и надстройки. Мне показалось, что наш экипаж посмотрел на «Волгонефть» с завистью.