Не исключено, что мне это показалось. И вообще наблюдательность — не моя черта.
За это время я многое узнал о старпоме. Его звали Николаевич. Ему было пятьдесят два года. Тридцать один год тому назад он окончил Высшее военно-морское училище имени Фрунзе, то самое, возле которого в задумчивости стоял бронзовый адмирал Крузенштерн. Отслужив десять лет, он демобилизовался и пошел в речники, о чем не жалел и не жалеет.
Он сказал это с такой убежденностью (дважды), что я поневоле не поверил ему.
Он женат, жена его — врач-гинеколог, кандидат наук (медицинских, разумеется), дочь (27 лет) тоже гинеколог.
Говоря о зяте, он поморщился, словно у него заболел зуб. Потом он рассказал о своей замечательной трехкомнатной квартире на Васильевском острове в старом доме, потолки пять метров. «Жаль разменивать», — сказал он, и я все понял о зяте. «Жаль разменивать. Такой уж больше не найдем».
Я согласился с ним. Вполне можно было и не найти.
«Просто не знаю, что и делать», — сказал старпом.
И снова мне не оставалось ничего, как кивнуть. Я тоже не знал, что делать. Я не знал, что делать старпому. Что делать мне самому, я не знал тоже. Причем речь в случае со мной шла, увы, не о квартире…
Чижов ходил по квартире. Это был его рай, это был его ад, это было место его добровольного заточения, где он жил, мучился и работал, что, в принципе, было одно и то же, он был сейчас в своем рабочем кабинете, который, в зависимости от обстоятельств и времени суток, мог оказаться также и спальней и гостиной, потолок нависал у него над головой. Настоящий кабинет современного писателя, подумал Чижов, и ему захотелось оглянуться, чтобы увидеть этого современного ему писателя, но в комнате не было никого. Никого, кроме него самого, да и вообще комната была пуста, если не считать книг. Но книги были, и было их много — много замечательных книг, написанных замечательными и наверняка уже н а с т о я щ и м и писателями; они стояли на полках, они стояли в книжных шкафах, стояли аккуратно за пыльными стеклами. Стекла были защищены в свою очередь перекрещивающимися витыми прутками, отчего книги, стоявшие в шкафах, были видны словно сквозь тюремную решетку. Словно они были в заключении.
Так оно, впрочем, и было. Разве не заточил их Чижов в эти стеклянные, забранные решеткой, клетки? Разве не пребывали они в преступной праздности, эти сгустки любви и ненависти, разве не проводили в бездействии долгие дни и ночи? Ибо страж их, Чижов, был здесь, как Шейлок. Он был скряга, скопидом духа, он был дракон, охраняющий чужие сокровища, вместо того чтобы увеличивать их число, разыскивать их и выпускать на волю, а может быть, и создавать самому. Но разве он был виноват? Разве именно этого он не хотел больше всего на свете? Но как это сделать?
Думая обо всем этом, он всегда вспоминал один из рассказов Хемингуэя, который назывался чисто по-хемингуэевски. «Дайте рецепт, доктор», — вот как назывался этот рассказ, кстати, один из лучших, и, думая о том, что он хотел бы сделать, Чижов часто повторял эти слова. Вот что ему нужно было сейчас, сейчас и всегда, но сейчас, в эту минуту, более чем когда бы то ни было, — доктор, который дал бы ему рецепт. Но доктора не было, и не было рецепта, — впрочем, и самого Хемингуэя тоже не было уже давно. Выходит, и этот неутомимый возмутитель спокойствия не сумел построить собственную жизнь так, чтобы в нужный момент возле него оказался доктор и дал бы ему рецепт. Похоже, что так.
А вывод? Он таков: рецептов не существует. Или: каждый сам себе доктор. Каждый сам себе всё — и штурман, и капитан, и команда и даже корабль. И картограф, и мастер парусных дел. И если ты хочешь плыть — плыви. Смелее. Ставь паруса — и в путь. «Надо всегда отплывать, а море есть там, где есть отвага». Это сказал Чапек. Он умер, когда немцы вошли в Прагу. Отплыл в бессмертие.
Ну а Чижов? Бедный Чижов. Бедный, бедный. Стоя на берегу, он тоже мечтает о море. Он тоже хочет отплыть, почему ж он стоит и томится? У него не хватает отваги? А может, у него нет компаса и он не знает куда плыть, боится потерять курс и посадить свое судно на камни? Он смотрит в небо, ведь можно править и по звездам, он ищет проблеск — звезды, маяка. Он жаждет света.
Он жаждет любого знака.
И знак появился. Это был звук, он доносился из передней, — это звонил телефон, который Чижов обычно отключал, и все-таки, видимо, не был отключен, и Чижов, поколебавшись не более двух мгновений, устремился на этот звук, надеясь обрести в нем опору и поддержку, он схватил черную эбонитовую трубку и с надеждой прижал ее к уху, но поддержки он не получил и ничего не услышал. Нет, это неверно, он услышал, он услышал скрежет, потом он услышал еще скрежет, потом свист и вой, и под конец слова, но что было в этих словах, он не понял тоже, — слова были искажены, узнать их было невозможно; откуда они доносились, из какой дали — из прошлого? из будущего? Язык этих слов был Чижову неведом, слова были непонятны; быть может, они доносились из галактики, сначала грозно и громко, потом все тише и тише, потом снова громко, все громче и громче неслись слова, слова накатывали и нарастали, как прибой, и вскоре заполнили весь мир, который видел который видел вместе с вами дорогие телезрители как был забит этот гол вы могли разглядеть это на ваших телеэкранах да своими собственными глазами видели вы как была заброшена третья в ворота троянской команды вы все это видели а теперь просмотрите этот выдающийся и неповторимый момент снова в видеозаписи исторический я не побоюсь этого слова бросок в видеозаписи сейчас оператор нам покажет все снова но это шумят трибуны вы слышите как нарастает шум судьи совещаются вы видите это в чем дело мне непонятно но мы сейчас получим все узнаем не может быть но вот мы получили разъяснение оказывается был еще один я повторяю еще один фактор которого боковые судьи вы слышите как шумят трибуны еще сильнее не побоюсь этого слова ураган из разных стран в соседних кабинках недоумевают и тоже не могут понять каким образом и счет на демонстрационной скамье простите доске не изменился что означает судья Адамант международной категории из Танганьики известный всему миру своей беспристрастностью и справедливостью не показывает на центр поля и не побоюсь сказать самого драматического момента в видеозаписи еще раз а теперь посмотрите этот момент обратите внимание на Одиссея вот он смещается влево от вратаря троянской команды самого не побоюсь сказать молодого который успел зарекомендовать себя как достойный повторяю достойный преемник таких как Третьяк Четвериков Хаген и Дрюнтель и Одиссей обводя защитника…
Когда-то Чижову представился случай свести знакомство с этим телекомментатором — через Геру Седова, собкора «Советского спорта», старого приятеля еще по тем временам, ныне уже почти что неправдоподобным, когда оба они выколачивали информацию из немых чемпионов различных видов спорта, набивая руку в журналистике; комментатор, весьма и весьма известный в радио и телекругах, оказался задумчивым толстяком, озабоченным своим семейным положением, диабетом и приближающимся семидесятилетием, он страдал одышкой и походил на человека, больше всего интересующегося апориями Зенона и эклогами Вергилия. Трудно было заподозрить в нем того, чей голос едва не свел Чижова с ума, трудно было понять, почему во время своих передач он приходит в такое возбуждение, почему не бережет себя, не воспользуется столь счастливо выпавшей передышкой и не выпьет минеральной воды, или просто не помолчит, или не выйдет погулять. Чижов, когда-то до самозабвения любивший спорт — хотя бы за то, что тот избавил его от килевой груди, — со временем все-таки пересмотрел таблицу иерархических ценностей и опустил, точнее переместил, спорт немного ниже, у него сложился свой, несколько нестандартный взгляд на возможности комментатора, находящегося у микрофона, связанного с миллионами слушателей в ту минуту, когда сердца обнажены и, возможно, открыты добру и красоте, как никогда, и он совершенно искренне не понимал, почему, воспользовавшись паузой, диктору не сообщить бы своим слушателям нечто действительно нужное, а может быть необходимое им: например, почему бы не прочесть ему вслух в эти несколько минут Шестьдесят шестой сонет Шекспира, начинающийся словами: «Я смерть зову, смотреть не в силах боле», или таких строк Бо Цзюй-и: «Я обнял подушку — ни слова, ни звука, молчу…»
При поздней их встрече он спросил об этом диктора, и тот посмотрел на Чижова взглядом человека, уже переплывшего Стикс. Возможно, и он сожалел об упущенных возможностях; не исключено, что он был даже согласен с Чижовым — сейчас, но тогда, тогда он не стал читать в микрофон ни Шекспира, ни Бо Цзюй-и, для Чижова так и осталось неизвестным, были ли ему знакомы, по крайней мере в то достопамятное время, эти имена и эти строки; не исключено, что они были для маститого деятеля массовой коммуникации простым и пустым звуком, но и воду он не стал пить тоже, он не освежил, уставшей и пересохшей гортани, не замолчал и не прервался, не перевел даже духа, не сделал паузы, наоборот — он заполнил, забил, зашпаклевал словами все щели и бреши, он не думал о здоровье, он забыл об усталости и болезнях и не щадил себя; в этот момент он полностью принес себя в жертву, возложив личный интерес на костер общественной значимости, и даже сама мысль о том, чтобы как-то иначе использовать паузу в видеозаписи — как в прямой, так и в обратной последовательности, — просто не пришла ему в голову.
Еще и еще. Операторы не щадили себя, они тоже были профессионалами, они были профессиональными гладиаторами службы информации, они тоже знали свое дело — и потому растаскивали по долям секунды малейшие движения молодого защитника греческой команды, который был невидим большинству телезрителей, но который не ушел от всевидящего телеглаза, и только боковой судья Минос указал на тот оставшийся незамеченным факт что в самый последний я повторяю самый последний момент в момент броска по воротам защитник придержал вратаря троянской команды посмотрите снова этот не побоюсь сказать самый драматический…