Заключительный период — страница 82 из 96

то так и пишем, черным по белому, и ничего тут мудреного нет, просто не проектируем никаких накопителей, и обходимся без подвалов, и по-другому производим расчет несущих конструкций, и другая вытяжка и очистка, вот и все. Но она не взрывалась! Она горела! И пусть его присудят к пожизненному заключению в этой башне, он все равно, даже ложась в гроб, будет размахивать заключением экспертов и заключением специалистов из лаборатории УПО — Управления пожарной охраны, самых упрямых и несговорчивых стервецов на свете: Эта пыль не взрывоопасна.

Прошу прочесть это еще раз. Не взрывоопасна!

Почему же она взорвалась?

«Неправильное определение категорийности производства шлифования и полирования футляров, покрытых полиэфирным лаком, повлекло за собой выполнение проекта вентиляции и электроустановок на шлифовально-полировальном участке не во взрывоопасном исполнении».

Чушь и бред. Сомов уже не думал ни об отдыхе, ни о жертвенности, ни об апатии. Как только он доходил до этого места, его подбрасывало на жесткой койке, как на батуте, он готов был разорваться, как перегретый котел. Чушь, галиматья — от начала до конца. Тот, кто писал это, ни хрена не понял. Да как же иначе? Если черным по белому в заключении экспертов написано не взрывается, на каком основании они могли бы разработать взрывоопасный вариант, который не сложнее пожароопасного, но дороже на миллион. Если эксперты пишут: она горит. Горит. Она горит. И если бы нужно было начать все проектирование сначала, и если бы проектировали не они, лучшие из лучших, а любые другие, любые, — было бы сделано то же самое.

Но она взорвалась. Почему?

Никто не узнает. Никто и никогда. Она взорвалась, и перекрытия не выдержали и обрушились, и трое человек погибло, полтора миллиона убытка, и вот они в тюрьме, на койках, рядом: бывший директор завода и бывший директор института, два бывших главных инженера, и начальники отделов вместе с начальниками цехов, бывшие некогда уважаемыми людьми и специалистами своего дела, ставшие подследственными, подсудимыми; бывшие члены партии, бывшие орденоносцы, а ныне обыкновенные уголовники. Все они попали сюда, как если бы подрались в кабаке, набили бы друг другу морду, как если бы были лицами без определенных занятий, или если бы спекулировали, или способствовали хищениям, нажили бы каменные хоромы, обзавелись тридцатью тремя сберкнижками на предъявителя, стали бы подпольными миллионерами, завели по десять любовниц, а в домах пылился бы в тоске хрусталь и фарфор и шагу не ступить без ковров. Как это могло случиться, Сомов? Как могло случиться, что ты здесь? Думай, Сомов. Ты должен ответить на этот вопрос. Должен. Именно здесь, в камере, лежа на койке, ты должен решить этот вопрос, должен найти на него ответ, должен найти ответ в эту ночь, в эти оставшиеся несколько часов, пока еще не вынесен тебе приговор.

Именем Союза Советских Социалистических Республик…

Именно так. От имени всей страны. От имени всех людей, населяющих ее. От имени русских и узбеков, белорусов и осетин, от имени евреев и татар, пока от имени всех них еще не вынесли тебе приговора и есть хотя бы иллюзия свободы и один процент надежды на оправдание, на признание тебя невиновным, — думай и постарайся понять, зачем ты жил. Зачем? Зачем нужна была твоя жизнь? Что нес ты и что принес в этот мир? А может быть, ты и не нужен был в нем? А может быть, было бы лучше, если бы, как десятки и сотни тысяч других, ты умер в блокаду, как умерли те девчонки и мальчишки, с которыми ты ходил вместе в детский сад на Бармалеевой улице? И те двое мужчин и женщина были бы живы, спали бы этой ночью в своих постелях, а завтра, или нет, уже сегодня, проснулись бы и пошли на работу в цех номер два, который, если бы не ты, не лежал бы грудой развалин…

Подумай. Подумай еще и еще раз — нет ли на тебе этой вины. Подумай и реши, что ты делал не так, что делал неправильно. Меч навис над тобой, меч правосудия. Это народный меч в руках народа, ошибки быть не может. Почему же ты споришь? Подумай обо всем, в том числе и о пути, который привел тебя к такому исходу, о тропе, которая довела тебя до этой койки, до башни с решетками в этом городе, который через несколько часов вынесет тебе приговор именем Союза Советских Социалистических Республик, именем страны, раскинувшейся от Белого до Черного морей.

Зачем ты жил?

Затем, чтоб работать. Так ты думал? Да. Так ты думаешь и сейчас. Чтобы работать. Просто работать? Нет. Чтобы хорошо работать. И все? Нет, чтобы работать сначала хорошо, а потом еще лучше, и так без конца — все лучше и лучше. Ну и как? Я работал. Все лучше и лучше? Да, лучше и лучше. А книги ты читал? Да нет, пожалуй, нет. А сына ты растил? Не помню. А дома ты бывал? Ты дома не бывал. Ты бывал дома, как бывают в гостинице, как ночуют в ночлежке, как останавливаются в кемпинге, приползал домой, волоча ноги, пьяный не от вина, а от усталости, чужими глазами смотрел на дом, на стены, которые тоже становились тебе чужими, на женщину, которую ты едва узнавал и тела которой ты не помнил; а ведь было другое время, другое… Что же случилось с тобой, Сомов? А, ты работал… Это верно. Ты работал. Ты  р о с, ты вырастал на глазах, подымался как на дрожжах, без посторонней помощи, верно, своим горбом, это правда, шаг за шагом, шаг за шагом, и все выше и выше, выше и выше. Но разве я это делал для себя? Это ты хочешь спросить? Нет, конечно нет. Конечно, не для себя, тебе же ничего не нужно. Верно? Ты просто был уверен, что  т а к  н а д о. Ты был уверен в этом тогда, да и сейчас тоже. Уверен, что так надо для дела, уверен, что все было верно, все было правильно, ведь тебе ничего не было нужно. Две пары брюк, костюм, чтобы было в чем сидеть на совещаниях, да куртка на молнии — вот и все, что тебе  л и ч н о  было нужно. Да, зарплата. Но не она тебя вдохновляла; она росла вместе с тобой в то время, когда ты  е с т е с т в е н н ы м  путем шагал со ступеньки на ступеньку, зарплата определялась штатным расписанием, и ты о ней не думал, ты не думал о своем престиже, о славе, об успехе, ты думал об успехе дела, но не о зарплате, нет, и не о том, как растет твой жизненный уровень, хотя разве не в этом смысл жизни всех людей? Не в том разве, чтобы жить все лучше и лучше потому, что все лучше и лучше работаешь?

И ты работал. Все лучше и лучше. Положа руку на сердце, спроси себя, — разве мог бы ты работать еще лучше, если бы даже и хотел? Нет. Не мог. Ты работал изо всех сил.

В чем ты можешь себя упрекнуть? Ни в чем. Ты не только работал сам, но и другие работали с тобою рядом, и ты не забывал о них, о других. У тебя были враги, у тебя были друзья, и ты не забывал о них — и друзьях и врагах. Твои друзья, друзья по работе, росли вместе с тобой, и как ты гордился этим, как гордился тем, что ты не похож на Игоря Усачева, с которым вы сидели рядом в институте, получили одно распределение и которому ты с легкой душой уступил место освобожденного секретаря райкома комсомола, хотя и сам райком и ребята выдвигали тебя, ребята, которые верили в тебя, а не в Усачева и хотели, чтобы ими руководил инженер Сомов, а не инженер Усачев. Но ты уступил свое место Усачеву, который так хотел этого, ты уступил его потому еще, что прежде всего хотел стать хорошим специалистом, тебе жалко было упускать время, ты собирался поехать в Китай, чтобы выполнить там свой профессиональный долг, и ты сказал ребятам в институте и другим ребятам в райкоме, чтобы они избрали Усачева, хороший парень, ну, заносится иногда, но это пройдет, и Усачева избрали. И вот Сомов в Китае, добросовестный и дельный Сомов, а Усачев? Тоже дельный, и уж он-то не промахнулся, он вообще был парень не промах, понял что к чему, и пошел, пошел, тоже вверх, из института в райком, инструктор райкома, третий секретарь, дельный парень, сообразительный, услужливый, старательный, инструктор обкома комсомола, со ступеньки на ступеньку, и вскоре забрался туда, куда смотреть надо задрав голову. И вот он уже наверху, он близок к вершине, он дышит горным воздухом, едва ли не чистым кислородом, он крепко стоит на ногах. И у него ничего не взрывается — неоценимое преимущество; может быть, поэтому, узнав о несчастье, случившемся с тобой, он почувствовал некоторое неудобство, может быть, поэтому не протянул тебе дружеской руки, но поднял ее вверх, когда на бюро обкома (а он был уже членом бюро обкома) рассматривали вопрос об исключении Сомова А. В. из партии.

В чем Сомов обвиняет Усачева?

Он не обвиняет его ни в чем. Вопрос об исключении всех причастных к печальному происшествию был решен в сферах, еще более высоких, да что Усачев и мог? Но дружеское слово в его поддержку он мог сказать, ведь если бы не старый друг Сомов, то все могло бы быть иначе. Кто знает, не откажись некогда Сомов от комсомольской должности, может быть именно он, Сомов, а не Усачев сидел бы сейчас в бюро рядом с сильными мира сего. Но он сидел бы иначе. Он не сидел бы с непроницаемым и отрешенным видом и не смотрел бы на бывшего друга (почему, впрочем, бывшего? Разве несчастье должно обрывать человеческие отношения? Обрывать дружбу?) как на нечто, не имеющее ни объема, ни веса, как на нечто уже не существующее, отсутствующее, исчезнувшее.

А может быть, смотрел бы? Стал бы точно таким же, как Усачев, который, что ни говори, был хороший парень, ведь когда-то дружили семьями, и вместе учились, и работали, и встречали праздники — и вот взгляд, как через пустоту, человек наверху, официальное лицо, о котором в газетах пишут: «…на приеме присутствовали…» — причем не тогда, когда пишут «…и прочие официальные лица…», нет, у него уже было не прочее, а собственное лицо, требовавшее персонального упоминания, так далеко он пошел, этот многообещающий молодой человек, и вот из этого далека он и смотрел тогда на Сомова, не видя его и не различая, как если бы он, Сомов, был каким-то докучливым насекомым, которое такой человек, как Усачев, не мог и не имел никакого желания разглядывать.