Заключительный период — страница 83 из 96

Сомов глядел на старого друга не отрывая глаз, стараясь не упустить хоть проблеск поддержки, хоть намек на сочувствие, но даже и тогда, когда бюро вынесло предложение «Исключить» и перешли к голосованию, ничто не шевельнулось в молодом и уже холеном лице Усачева и рука его поднялась не быстро и не медленно, а, как бы это правильнее сказать, достойно и не без величавости, совершенно отказывая некоему Сомову А. В. в праве на признание его заслуг, на какое-нибудь снисхождение и сочувствие. Значит ли это, что и он, Сомов, стал бы таким? Если да — то тогда уж лучше сюда, в камеру, под жесткое тюремное одеяло.

Но он таким бы не стал. Не стал бы, нет. Он не такой. Не такой. У него голова не закружилась бы, как не закружилась, когда он стал главным инженером. Он был одним из самых молодых главных инженеров в отрасли, он руководил огромным предприятием, коллективом в несколько тысяч человек, и руководил хорошо, и не было никого, кто мог бы сказать иначе, и тогда — в те времена — Усачев узнавал его, Сомова, потому еще, может быть, что второй в городе человек, Гусаров, под началом которого находился тогда Усачев и который разбирался в людях, как таковых, и в людях, как работниках, всегда находил время и место сказать ему, Сомову, при всех несколько ободряющих слов — и не в последнюю очередь потому, что Сомов на его глазах вытаскивал и вытащил-таки из прорыва очень интересный не только для города, но и для страны институт, и хорошо вытащил. И Гусаров не считал для себя зазорным подойти на совещании партактива, да и потом, как стало известно Сомову, пытался сделать для него все, что можно, и потом, уже после исключения, позвонил домой, подбодрил.

Нет, не обязательно было становиться таким, как Усачев. И Гусаров был не таким, и он сам тоже. У него душа чиста. Нет ничего, что бы он мог поставить себе в вину, особенно из того, в чем его обвиняют. Премии? Премии были. А как же без премий? Если люди работают, и работают, не жалея себя, как же без премий! Были, были премии, и большие, и он только гордится этим. Были все время, у всех, у всего института. До последней лаборантки, до сторожа охраны, до гардеробщицы включительно. Наконец-то они были, а раньше, много лет, их не было вообще, а если и случались, то такие, что курам на смех. И за этот проект они получили премию, и вот за нее-то обвинение и ухватилось и вписало лыко в строку. «…Сомовым А. В., в частности (писалось в обвинении), были приняты необоснованные предложения руководителя группы сантехнического отдела СОЛОВЕЙЧИКА И. Я. относящиеся к проектированию системы вентиляции с применением для очистки воздуха от шлифовально-полировальной пыли фильтров ФТ-2, применяемых в текстильной промышленности. (В связи со смертью СОЛОВЕЙЧИКА И. Я. дело в отношении него прекращено.)».

Хорошо. Хорошо, что Соловейчик до этого не дожил, умер через три дня после вызова в суд. Сомов будет теперь защищать и это дело. И не только защищать, но и гордиться им, да, гордиться. Потому что это было хорошее, полезное, правильное дело, когда они заменили «циклоны» этими самыми фильтрами, которые были не просто лучше «циклонов», но и во много раз надежнее и которые не попали в первоначальный проект, потому что в их отрасли нигде и никогда не применялись, а у текстильщиков являлись последним достижением на мировом уровне, но разве кто-нибудь, кроме Соловейчика, мог бы додуматься до того, чтобы обратить внимание на третьестепенную заметку в какой-то немыслимой отраслевой газете, повествовавшей о неслыханном очистном чуде; и кто, кроме Иосифа Яковлевича, мог писать и названивать во все концы страны, и добраться, наконец, до того единственного завода в мире, где можно было эти самые фильтры, наконец посмотреть, потрогать и понюхать; а потом он, невзирая на свои шестьдесят семь лет и инфаркт за плечами, понесся в командировку за тридевять земель, сидел там две недели и, все посмотрев, потрогав, понюхав и узнав, вернулся и сказал: «То самое. То, что нам надо».

Так оно и было. Как раз то, что было нужно. Эти текстильные никому не известные фильтры давали экономию в несколько десятков тысяч, да еще ставили очистку воздуха на неизмеримо более высокий, прямо скажем, на европейский уровень, что и подтвердили и собственные их опыты и экспертиза. Бедный Соловейчик! Как он гордился собой, как гордился этим своим даром вынюхивать прямо из воздуха всевозможные новинки и применять их к собственным нуждам. Бедный, бедный, бедный Соловейчик, думал Сомов, думал тогда, натянув на голову одеяло, и качал головой, пока ему не пришла в голову мысль, что, может быть, все как раз наоборот, и Соловейчик самый из них счастливый, потому что, когда эта треклятая пыль взорвалась и с ним, Соловейчиком, произошло то же, что и со всеми, он не стал дожидаться ни процесса, ни тюрьмы, а взял и умер дома — предпочел, так сказать, иной выход. Произошло это на другой день после постановления о привлечении их к судебной ответственности.

И вот он, Сомов, в тюрьме. Путь закончен.

Почему он здесь?

А впрочем… Не ресторанная жизнь, конечно, — а где ресторанная? Нет, жить можно, вполне. А главное — никакой нервотрепки, делай свое дело и ложись спать. Режим — великое дело. В одно время подъем, в одно отбой. Правильно сказано: от сумы да от тюрьмы…

Заключенный Сомов, преступник Сомов А. В., бывший главный инженер, бывший честный человек, еще и достаточно умен, чтобы следовать народной мудрости, — он не отказался от тюрьмы. Не то что Соловейчик И. Я. Тот отказался — и где он? Его нет. Так что правильно сделаешь ты, Сомов, если и впредь не будешь отказываться. Преступная халатность. Сколько могут дать? От силы пять лет. Есть ли у тебя силы для борьбы?

Лежа под одеялом, он вздыхает: сил нет.

«Не отказывайся…»

У него было такое ощущение, словно повторяется что-то в его, сомовской, жизни, словно это уже было, словно он лежал уже когда-то на тюремной койке, и думал о будущем, и пытался осмыслить прошлое, пытался пройти по нему снова, против течения времени, чтобы дойти до начала, до самых истоков. Волга начинается с простого ручейка, все в мире начинается с ручейка. Все сущее имеет начало, чего нельзя сказать о конце. Конца нет. То, что кажется нам концом, лишь точка на бесконечном пути. Об этом говорят нам апории Зенона: стрела летит или не летит? Можно подумать, что свои апории Зенон обдумывал на тюремных нарах. Вот подходящая для осмысления тема: человек, которому через несколько часов объявят приговор, свободен или не свободен? И еще: человек, которого закон признал виновным, — виновен или нет, если сам он этой вины за собой не признает? Где начало кривой дорожки, казавшейся некогда такой прямой, что прямым ходом привела его за решетку? Инженер Сомов А. В., отвечай…

Вот что он должен был решить. Решимость, вот что самое трудное. А уж когда решишь что-нибудь, неведомо откуда прибывает сил. И в камере у него хватало сил, а вот теперь какая-то слабость. Но темнота, темнота. Что это? Он заснул и проспал приговор? Он остался один в камере? Почему так темно, и где все остальные? Почему его не разбудили? Встать, встать. Он пытается приподняться, но сил нет. Какая тяжелая слабость, словно кровь вытекла из жил. И эти голоса вокруг него? «Осторожно, осторожно…» Что происходит? «Поднимите его… тихо… тихо». Кого они там поднимают? Не его же? Вспомнить, вспомнить, он должен вспомнить что-то важное. А где же Лида, где его жена? «Осторожно!» А, вспомнил. Поднимают что-то, поднимают осторожно. Его жена Лида, доктор филологии. Ты же ничего не понимаешь в практических делах, Лида, и артист твой тоже ничего не понимает. Это же раствор, раствор в бадьях, его надо поднимать очень осторожно, чтобы не опрокинуть. Техника безопасности прежде всего. Здесь можно пострадать, можно жестоко поплатиться и даже попасть в тюрьму. Да-да. Ах, вот оно что: кто-то попал в тюрьму. Кто-то знакомый, кто-то страшно знакомый, надо бы вспомнить, кто бы это мог быть. Это просто интересно — попасть в тюрьму. С ним это никогда не случится, нет, конечно, но интересно, интересно. Это ужасно смешно — попасть в тюрьму. Различные моменты возможны. Скажем, так: кто-то хочет бежать, а как? На вышках охрана как раз для этого. Например, так: он, Сомов, стоит на вышке, а кто-то бежит. Он вглядывается: бежит кто-то знакомый. Да это же Соловейчик! Разве он не знает, что побеги запрещены, разве он не знает, что ворошиловский стрелок Сомов А. В. стоит на вышке и выполнит свой долг. Соловейчик, не беги! Но он бежит. Тогда тот Сомов, что стоит на вышке, прижимается щекой к прикладу и вспоминает, чему его учили: «Не дергаться, вести мушку за объектом ровно, не заваливая, как бы лениво, на спусковой крючок жать мягко и непрерывно, до конца и даже после выстрела» — что он и делает: ведет мушку, совмещенную с прорезью, ведет мягко, но Соловейчик И. Я., большой специалист по очистке воздуха, ни о чем не хочет знать. Бездумная пташка, куда ты летишь? Ведь палец все мягче жмет на крючок, раздастся выстрел — и прольется кровь, а кому это нужно? Остановись, разве можно убежать от судьбы? Почему он вдруг подумал о крови? «Переливание крови» — этот голос он уже слышал, но не знает, чей он. Когда-то Сомов и будущий космонавт Гаврилов решили побрататься на манер древних индейцев, надрезали кожу на руке и выдавили в стакан с водкой по нескольку капель, а потом выпили пополам. Гаврилов тогда не был космонавтом, просто Вовка, и все. В пятьдесят первом году к нему приехала двоюродная сестра из Минска, Люба, вот тут-то я ее и увидел, Любу, с черными волосами до земли. Леди Годива, сказал про нее всезнайка Чижов, но она была Люба, просто Люба, она уже училась в медицинском, она была прекрасна, но с ней была усатая дуэнья, ее мать, Вовкина тетка. Дуэнья, наверное, происходит от слова «дуэль». Кого вызвать? Чижова? Ни за что. Предать дружбу даже ради любви к Любе? Предательство хуже смерти. Вот оно, это слово. Все пугают им, а не страшно. Кто боится умереть? Никто. Это сладко — умереть от любви к Любе, но от этого не умирают. И никто не умер от этого, умирают от другого. Вот и сейчас — Соловейчик, не беги! А тот бежит. Бежит, торопится. А ведь он уже у ворот, хочет быть умнее всех, хочет оставить их с этой стороны, а сам туда, уж не считает ли он себя умнее всех, соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет, считаю до трех, раз поет, два, два поет, не меняя упора, тяну сильнее, тяну на себя, тяну до упора, три — и вот Соловейчик уже не поет, он подпрыгивает, подпрыгивает так, словно наткнулся на стену, прыгает в последний раз и уже больше не поет, нет, спотыкается, падает — и нет Соловейчика. Нет — и все.