Заключительный период — страница 89 из 96

умаю, он был сантиметров десять толщиной, больше такого сала я никогда не видал. Оно было светло-розовое. Мать долго не хотела его трогать, она хотела сберечь его на крайний случай, так она говорила, ведь сало не портится. Но она не сберегла его. Весь кусок съела наша соседка. Как и мы, она была из Ленинграда, она попала в эту станицу после блокады; как она туда попала, объяснить не берусь; мне кажется, в голове у нее был какой-то сдвиг. Она никак не могла наесться досыта и ела все подряд. Так она съела все сало, все два килограмма. Это обнаружилось как раз тогда, когда подошел тот самый крайний случай…

— Не молчите, — сказала Соня.

Он молчит? Разве? Разве он молчал, разве не рассказывал этой девушке, лежавшей рядом, о том, о чем он не помнил уже, о чем не вспоминал, что навсегда, казалось ему, было погребено, как ненужный хлам, в заброшенных уголках памяти?

Крайний случай настал очень скоро, много быстрее, чем кто-нибудь думал, он назывался «немцы». Все произошло в считанные дни. Сначала немцы были далеко, потом они оказались совсем рядом, это произошло слишком быстро, и никто не был к этому готов. Эвакуированные заметались, им надо было снова сниматься с места, снова надо было куда-то бежать с детьми и пожитками, они были подобны оторвавшимся от ветвей листьям, любой ветер сметал их и гнал по земле. Местное население было спокойно, это была их земля, это были их дома, сады и колодцы, им было некуда бежать. Немцы? Для них это было только слово, пока только слово. Может, обойдется, думали они. Никто не знает, что они думали.

Эвакуированные снимались с мест, они были похожи на всполошенных птиц. На птиц, потрепанных бурей. Они-то знали, как это бывает, они-то знали, что не обойдется. Они собирались, собирались в стаи, собирались быстро. Утлые пожитки были уложены. И снова в путь, снова в полет — быть может, последний. Дети не плакали, они тоже были готовы, готовы ко всему. И с ними готовый ко всему Чижов, которому тем летом исполнилось девять лет.

Появились самолеты, немецкие самолеты. Они летали низко, пролетали прямо над домами, иногда можно было различить лица летчиков. Немцы летели к Тихорецкой, они бомбили станцию, они летели и возвращались. Канонада на горизонте становилась все слышней. Пора было трогаться в путь, но мать медлила. Она чего-то ждала. Чего? Она ждала моряка на костылях, понял Чижов, но понял это позднее, когда безногий моряк стал его отчимом. Тогда он этого не мог предположить, да и что можно было тогда предполагать, он просто удивлялся, что они не уезжают; уже уехало много семей; а мать все ждала.

И не напрасно.

Моряк приехал. Неизвестно, где он был, неизвестно, что он делал, неизвестно, как он их нашел, но он нашел их. И теперь они тоже готовы были полететь, но машин не было. Полдня они стояли на дороге, но не поймали ни одной машины. Канонада была слышна отчетливо. Моряк ругался сквозь зубы. Мать стояла с сестренкой на руках, Чижов и два чемодана стояли возле нее. Прошел еще час, и, может, больше, машин не было. Моряк исчез и появился, вместе с ним появился мужик на телеге. Он согласен был отвезти всех к станции, но ему было жалко лошади. Он поедет и подпряжет вторую, сказал он, это в двух километрах отсюда, он вернется на двух лошадях, это другое дело, сказал он. Чижову разговоры были неинтересны. Он смотрел на лошадь, на ее длинные ресницы, лошадь была прекрасна. От нее пахло хлебом и пылью, как в амбаре, Чижов отдал бы все на свете, чтобы посидеть рядом с возницей, можно ему прокатиться? Он забрался в телегу, возница гикнул, лошадь побежала. Телега затряслась, заскрипела, Чижов был совершенно счастлив, он даже не расслышал, что крикнула ему вслед мать. Возвращаться? Конечно, он вернется. Он думал только о том, как ему попросить кнут, хоть на минутку. Он не будет стегать лошадь, он только посидит рядом с возницей с кнутом в руках.

Лошадь бежала быстро. Чижов сидел спиной к вознице, он сидел, свесив ноги, он все думал, когда он попросит… Вот проедут еще немного. В это время телегу тряхнуло. Чижов взлетел в воздух и опустился, больно ударившись тощим задом, и тут же взлетел еще раз. У него разом испортилось настроение. Он потирал ушибленный зад, он забыл о кнуте. Телегу тряхнуло еще раз. Чижов тихонько соскользнул на землю и побрел обратно.

Он шел степью. Степь была необъятна. Она была ровной, как стол, непонятно было, почему тряхнуло телегу. Может быть, он зря соскочил? Он потер ушибленный зад — нет, не зря. Степь жила своей жизнью, ей не было никакого дела до Чижова. В выцветшем от жары небе кружила птица. Что это была за птица, и что она видела, кружа в этот день в небе? Он часто думал об этой птице. А думал ли он  т о г д а  о чем-нибудь? Этого он не помнил. Он шел долго, все-таки телега успела пробежать достаточно. Вдали показалась станица. Видимость была прекрасная, иначе он мог бы подумать, что ошибся, он шел прямо к тому месту, откуда уехал, но теперь на том месте стояла машина. Машина! Откуда она могла взяться, ведь никаких машин не было. Это было интересно, и он прибавил шагу. Потом он побежал. Машина вырастала на глазах. Потом он услышал голос матери, которая говорила, выговаривала какое-то немыслимо длинное слово. Он бежал уже изо всех сил, ему стало страшно. Он услышал, как мать говорила: нет-нет-нет-нет… Он уже был у машины. Он обогнул ее и увидел мать, которая намертво вцепилась в гимнастерку шофера, тот матерился и пытался оторвать ее от себя. Нет-нет-нет-нет — повторяла мать, как автомат, — еще минуту, еще ми…

И тут она увидела Чижова. Она выпустила шофера, она сказала: «Ну вот…» — и отвесила Чижову такую оплеуху, что он потерял представление о дальнейшем. Он пришел в себя в кузове. Полуторку болтало; казалось, она хотела взмыть в воздух, она неслась. Чижов безучастно открыл глаза, голова его моталась. В кузове он увидел моряка, он крепко держался за борта, один глаз у него заплывал. Он поминутно сплевывал кровь. Затем провал в памяти. Затем железнодорожная насыпь, станция. Машина стоит. Рядом несколько товарных вагонов, теплушек, маленький паровоз. Моряка в кузове нет, он стоит у кабины, мужик за рулем запихивает в карман толстую пачку тридцатирублевок. В следующий раз он приходит в себя в темноте. Стук колес. Стук-тук-тук, так-так-так. Тихо. Чей-то стон, но в темноте не видно, они попали в эшелон с ранеными, попали в последнюю секунду, равнозначную жизни. В темноте они уходят от смерти. Материнская рука, ложится ему на голову, он не видит ее лица, она что-то говорит ему; проваливаясь в забытье, он слышит: «Спи. Засни. Все хорошо, все уже позади…»


Чижов опять проспал ночную вахту; лоция сказала ему, что именно: гряду Отура и гряду Ошмара, поселок Тутаев и поселок Тульпа. Он проспал речки Мазь и Щетка, Ить, Березняк и Нора.

Воздух был сладок, как мед.

Волге не было конца.

На левом берегу бушевал лесной пожар.

Жизнь чего-то хотела от Чижова. Ему нужно было понять, чего именно. Одно он знал точно: это что-то не было связано с литературой.

Он решил добраться до Дербента. В Дербенте они все — Чижов, безногий моряк и мать с сестренкой — прожили до сорок четвертого года, в мае сорок четвертого они все вернулись в Ленинград.

У Чижова еще было время для решений. Немного, но было. Немного времени и немного денег. Как раз достаточно, чтобы решать без спешки.

«Команда приглашается на обед».

«Команда приглашается на ужин. Приятного аппетита».

Слева река Желвата, справа река Елнать. Ширина здесь около километра. Высокий правый берег. В селе Юрьевец на правом берегу величественная пятиярусная колокольня. Слева две речки: Моча и Латинка.

Он ни о чем не жалеет. Не исключено, что он ошибся. Не исключено, что во всем виновато уязвленное самолюбие; если бы не оно, он не стал бы заниматься литературой и остался бы строителем — прекрасная профессия. Сейчас он был бы уже профессионалом высокого класса. В литературе он был ничем. Артуром Хейли местного значения.

Прошли Горький, вид на Нижегородский кремль был прекрасен, красивая лестница восьмеркой вписывалась в гору, пятиэтажные дома внизу ничуть не украшали открывающийся вид. Следы трудовой деятельности человека тоже не отличались привлекательностью — груды песка, щебня, снова песок, и краны, краны, краны…

Неужели все поздно! Неужели ничего нельзя изменить?

Слева, вдоль фарватера, намытые земснарядами острова, уже поросшие зеленью. И слева и справа по берегам — лодки, лодки, лодки, и снова — бурты песка и гравия.

Их догнал катер и передал свежие газеты. Мир жил напряженной жизнью, встречи в Женеве, ирано-иракская война продолжалась, Каспаров в следующем туре Кубка мира встретится с Корчным, старый шахматный волк Смыслов тоже вышел в полуфинал, жребий выбрал его, а не Хюбнера. Дания отказалась размещать у себя ракеты средней дальности, Франция и Англия согласились. В Англии было уже три миллиона безработных, Маргарет Тетчер снова выиграла парламентские выборы, «Зенит» с четырнадцатью очками шел на втором месте в чемпионате страны.

Ниже Горького — село Великий Враг. Возле Кстовского Колена — церковь, наконец-то в хорошем состоянии. Значит, можно! Еще долго в бинокль видны были голубые стены, серебристые купола и зеленые крыши.

На вопрос о смысле жизни Гете сказал: «Смысл жизни в том, чтобы жить».

Названия: Телячья Воложка…

Собачий Приток…

День да ночь — сутки прочь. «Судовое время семь часов тридцать минут. Команда приглашается на завтрак. Приятного аппетита».

На полу каюты Чижов подобрал скомканные страницы, очевидно выпавшие из старых брюк. Это было письмо шестилетней давности. Письмо из Бухареста.


Вениамин!

Я получила Ваше письмо несколько времени тому назад, но не успела, а может, не хотела сразу отвечать. Спасибо! Огромное Вам спасибо за это письмо. Я много ждала это письмо, но наконец дошло до меня.