– А вы-то зачем? – спросил Мухайло. – Вы подождите, я сейчас.
Прядвин послушно сел.
Идиот, говорил он себе. Полный идиот.
Мухайло вернулся.
Лицо у него было не гневное, каким быть должно в таких случаях у именитого артиста, да еще артиста с такой фактурой, такого осанистого, недаром он изображал полководца в одном фильме и очень натурально топал ногою и помавал бровями, а обиженное и растерянное, как у добряка-бухгалтера, которого сослуживцы обманули, сказав, что в буфете дают горячие пирожки с мясом, он спустился аж на три этажа, а пирожков-то и нет, и вообще буфет закрыт.
Он молча сел и принялся за чай.
– В чем там дело? – спросил Прядвин.
– Да ладно вам. Глупые шутки.
Я сошел с ума, подумал Прядвин.
– Что? – спросил Мухайло.
– Я разве что-то сказал?
– Вы сказали, что сошли с ума. И давно это у вас?
Прядвин вынул из рукава железку и показал Мухайло:
– Вот…
– Что это? – Мухайло надел очки и близоруко склонился к железке. В светло-седых его волосах ярко выделялись пробор, розовая кожа и были видны веснушки на этой коже.
Разве тут, на голове, бывают веснушки? – подумал Прядвин, и ему дико, страшно захотелось ударить по этому пробору, чтобы увидеть, как из черепного пролома хлынет, поплывет, растечется освобожденная кровь.
5. Сглаз
Мать, давно уже городская женщина, вдруг забыто, по-бабьи, по-деревенски округлила глаза, дернула за руку, поволокла за собой в подъезд. Он не понял, упирался:
– Чего ты? Чего ты?
– Ничего! Нехорошая старушка идет. Никогда на нее не смотри!
– А чего такое-то? (И страшно охота вырваться и как раз посмотреть.)
– А ничего! Сглазить может!
Даже остановился – и по-взрослому, по-городскому, по-образованному осудил:
– Суеверия это!
(Лет шесть мальчику было или семь.)
Есть семейные легенды. Байки, предания. Как гости соберутся, они всплывают. Тут байка была такая:
– Ваню соседка сглазила. Бабка деревенская, неотесанная, колдунья, всего и год в городе прожила, умерла. А за этот год в нашем подъезде в 53-й квартире у молодой женщины мастит образовался, в 50-й люстра чуть на ребенка не упала, в 61-й собака сбесилась, покусала всю семью, в 64-й по ночам сверчок сверчит, ничем его взять не могут, а под нами сосед совсем здоровый от запоя помер. Вы говорите, что хотите, что ненаучно и все такое, а я скажу: сглазила. Ваня с того время стал какой-то…
– Майским морозом хваченный! – переводит все в шутку гость, желающий выпить, а не слушать семейные предания.
Так мелькнуло раз, другой, десятый: сглазили! И запомнилось. И поверилось.
Вот он стоит у доски, его выволокли перед всем классом за стрелянье из трубочки жеваной бумагой, он, обычно послушный и тихий, вдруг огрызается, сперва робко, а потом уже с удовольствием, класс смеется, учительница, у которой щеки шире лба, краснеет этими щеками, ничего не понимая, кричит, чтобы он сейчас же, сейчас же шел за родителями, он нахально говорит: «Ага, щас, бегу!» – и сам ужасается своей наглости, правда, тут же себе мысленно объясняет, что все это ради девочки со второй парты у окна, она смеется звончее всех и любуется им, но все равно слишком опасно, слишком неожиданно для него самого собственное нахальство, он уже готов смириться и ждет только, чтобы учительница сменила тон, чтобы это выглядело не его поражением, а мирным договором, но та не понимает, и все орет, все орет, и уже истерично дергает его за рукав пиджачка, он отскакивает от нее и со слезами в голосе кричит: «Дура!» – понимая, что пропал, что теперь ему не жить, родителей никогда не требовали в школу к ответу за поведение сына, они не перенесут, положение безвыходное, это все старуха, старуха сглазила, он открывает дверь ванной и ищет глазами вверху, на чем можно повеситься, берет веревку, но тут видит, что в дальнем углу коридора (а издали звуки школьного вечера, музыка, танцы) девочка со второй парты у окна обнимается и целуется со старшеклассником, он следит, спрятавшись за выступ стены, старшеклассник отходит от девочки, уходит, девочка остается ждать, глядя в окно, он крадется за старшеклассником, тот спускается по лестнице и в самом низу, где заколоченный черный ход, достает откуда-то бутылку и торопливо отпивает – для любовной храбрости? – он смотрит, он ненавидит старшеклассника, он замечает под застекленным ящиком пожарного крана бумажный куль с цементом, в старой школе постоянно идет ремонт, он хватает этот куль, переваливает через перила, убегает на цыпочках, слыша звук падения и вскрик, он ждет, когда старшеклассник поднимется, но тот не поднимается, девочка со второй парты у окна бродит по коридору, ему очень хочется подойти к ней и сказать, что это не он сделал, он не хотел, это случайно, это старуха одна, покойница, сглазила, ты зря не веришь, это все она виновата, потому что сам я никогда бы не смог этого сделать, старшеклассника все нет, ему становится страшно, он бежит к лестнице, спускается вниз, а ему кричат: «Ага, не смог! Врун поганый!» – кричат все они, которые сами ни за что не прыгнут с десятиметровой вышки в бассейне, куда они пришли на урок физкультуры поплавать и попрыгать с метровой тумбы, выше не разрешается, но он взял и похвастал, что прыгнет с десятиметровой, а они не хвастали, поэтому они не виноваты, ничего не обещав, а он виноват – пообещав, теперь будь добр, прыгай, или ты опозорен, но он, взобравшись, понял, что никогда не прыгнет с этой жуткой высоты, а они смеются, и он на полпути поворачивает и опять лезет вверх, стоит наверху, зная, что расшибется, что это гадина-старуха его подталкивает на верную гибель, он закрывает глаза, прыгает и катится по соломе, девушка со смехом кувыркается тоже, они падают друг на друга, колко, соломенная труха лезет за одежду, я вся уже чешусь, озабоченно говорит она и снимает кофточку, в то время как друг ее (и его друг), поссорившись с ней, ушел вперед, к реке, она любит друга, он это знает, отряхивает, и вдруг чувствует свободу и радость, будто все это происходит на необитаемом острове, он говорит, у тебя и там солома, снимает, отряхивает, сметает соринки кончиками пальцев, поглаживает ладонью, проверяя, не осталось ли, она говорит, ты тоже весь в соломе, он сбрасывает рубашку, она гладит ладонями, снимая соломинки, он говорит, глядя ей в глаза, у тебя и там тоже, она говорит нет, он говорит да и снимает и там тоже, освобождает кожу от соринок, от соломинок, она говорит нет, но вниз не смотрит, смотрит на него, и он на нее смотрит, снимая с себя все, они стоят, они не то чтобы боятся лечь, но ведь если они лягут, то опять к ним прилипнет солома, труха, и их очищение друг друга потеряет смысл, вернее, приобретет другой смысл, в котором они пока друг другу вроде бы не признались, хотя он уже прижался к ней, и вот берет руками, он находит путь, подгибая ноги, утверждается в начале (и все смотрят друг другу в глаза, и в этом какая-то жуткая игра – без игры) и вот резким движением вверх поворачивает ручку двери и входит в комиссию по распределению, это ему задают вопрос о его предположительных стремлениях: будет ли он беспардонно и нахально пытаться остаться в городских тепличных условиях, чтоб жить паразитично, или хочет патриотично отправиться в глубинку, в сельскую школу, где ждут его быстрые разумом Невтоны, и он вдруг, просветлев лицом, аки протопоп Аввакум, произносит самоотверженно, что желает послужить делу воистину народного просвещения, и отправляется в глубинку, в глухое сельцо, там живет и учит детишек математике, географии, литературе, любви к Родине и к музыке на примере оперы композитора Бородина «Князь Игорь», две заезженные пластинки, учит он также – умеренно и доступно – свободомыслию вперемежку с общеобразовательным минимумом, взяв за талию внучку хозяйки бабы Оли, тоже Олю, бултыхая брезгливо ложкой в окрошке, измученный бессонной ночью, тоской и глухостью окружающего и глухостью самого себя, он надевает заячий тулупчик, пинком распахивает дверь в морозную ночь, падает в кресло, лениво щурится на многоэтажную башню за окном и на свет лампы под абажуром, разглядывает отца невесты, добродушного пьяницу, мать невесты, хлопотунью, но почему – невесты? почему все идет к свадьбе? – что-то тут не так, девушка спрашивает: ты о чем там думаешь, он, прищурившись, смотрит на девушку и решает важный вопрос: украшает ее или уродует родинка на левой щеке, глазам родинка нравится, но он ведь никогда не трогал ее рукой, вдруг она окажется шершава, неприятна на ощупь, и разлюбишь девушку, он притрагивается к родинке, она говорит: перестань, не щекоти, мне вставать пора на работу, а тебе сегодня к скольки, он думает о работе, о своем учреждении, которое ему нравится в общем-то, но это, несомненно, результат сглаза, значит, надо поменять работу, и он пристраивается в заводской многотиражке, ему смертельно скучно, но он не верит этой скуке, потом не верит неверию, он идет по улице, ноябрь, в киоске продают пиво, ему очень захотелось пива, но он, опытный уже, понимает, что желание пива в холодный день – все тот же результат сглаза, проходит мимо киоска, но тут же возникает обида: с какой стати я должен укорачивать себя, почему не исполнить маленького желания – сдохни ты, давно сдохшая старуха! – и пьет пиво, кружку, две, три, лежит в больнице с жесточайшей ангиной, укоряя себя, с молоденькой врачихой заводит беседу о судьбе и предопределении, ей интересно, она прогуливается с ним по зимнему саду, он хочет обнять ее и поцеловать в красные губы, но пугается, что все это от сглаза, на самом деле на фиг не нужна ему эта врачиха, он вдруг говорит ей глупости, грубости, гадости, а потом говорит: между прочим, желаю, мадам, содрать с вас одежду и за теми вон кадками жестоко вас поиметь, она смотрит с испуганным любопытством, он смущается, она говорит рассудочно: не пойму, когда вы настоящий, когда вы мне всякие любезности говорите или когда ты мне всякие пакости говоришь, пошла ты на куда-нибудь! – говорит он, галантнейше целуя ей руку и готовясь сделать реверанс, она, пальчики оттопыривая, тоже подворачивает под себя ножку в книксене, тут он дает ей подножку, цопает ее за волосы, тащит за кадку с фикусом, стягивает трусы и говорит, упав на колени: боже ты мой, боже ты мой, как я тебя люблю, драгоценность ты моя, я люблю вас, сударыня, будь же моей женой, зараза, она смеется, и плачет, и зовет на помощь, и просит его любви, он каждый день или чере