Заколдованные сказки — страница 30 из 33

— Редкая фотография, — согласился со мной Антон Павлович, — обычно на семейных снимках фотографируются родители с мертвым ребенком. Или супруга с покойником…

— Понятно! — оборвал я его, чувствуя, как подкатывает тошнота и холодеют пальцы. Но он не обиделся.

— Такие фотографии были во многих домах, и я собрал их в одном месте. Так сказать, портретная галерея населения деревни, краеведческий музей местного социума… Жертвы-жертвы… Пойдемте передохнем, у нас ранний подъем.

По скрипучей лестнице мы поднялись на верхний этаж. Ощущая присутствие толпы фотографических призраков, я сомневался, что смогу сегодня уснуть. Но бормотание Антона Павловича, занявшего кровать у противоположной стены, постепенно сморило меня. И я безуспешно пытался помешать яростной буре, распахнувшей окна в доме, разметавшей темные занавеси и траурные ленты. Буря хохотала и перемешивала фотографии на стенах, и я ничего не мог поделать — обрывки бумаги кружились и гнали друг друга, и лица словно сражались между собой, а фотография молодой женщины в глухом черном платке с обтянутыми кожей скулами и закрытыми глазами преследовала меня, пронзительно крича: «Заявление! Ввиду пуска старой ткацкой фабрики в работу на четырех станках прошу перевести меня работать на четверку станков шестьсот шестьдесят шестой смены! Подпись! Заявление! Ввиду пуска…»

* * *

— Вставайте, — очнулся я от того, что меня дергали за рукав. Антон Павлович стоял надо мной с заговорщическим видом, держа свечку. В доме было стыло, за окном чернела темнота. «Ну что ему еще надо?» — раздраженно подумал я. Но экскурсовод торопил меня:

— Давайте-давайте, поднимайтесь! У вас есть незабываемая возможность лицезреть призраков! Торжественный ход!

Мы устроились у окна. Небо на востоке чуть серело, но улица была в кромешной тьме. Пахло сеном и плесенью. Бодрящий аромат рассвета не ощущался, в отсутствие утренней лазури у меня закрывались глаза.

Прошло около получаса.

— Они иногда опаздывают, — виновато прошептал Антон Павлович.

«Никогда они не опаздывали. Если не считать той заводчицы собак, но там особый случай», — подумал я.

— Ну… вообще-то они не каждое утро выходят, — пробормотал экскурсовод.

— И не августе, — ехидно сказал я. Он пристально посмотрел на меня.

— Никогда еще воскресшие не приходили в августе!

— Откуда вы знаете? — оторопело спросил он.

— Слишком хорошо знаю, потому что своими глазами видел. Дрожал от страха и смотрел. И час воскресения был всегда только в апреле… Но и в апреле они уже не придут, и вы это тоже знаете!

— Да, мне это известно, — согласился он отрешенно. И безнадежно сник и сгорбился, отвернувшись от окна. И в этот момент я узнал его, состарившегося Зловещего мальчика, когда-то бесследно сгинувшего в своем суровом эпохальном времени. Злома был крепок еще, не по годам крепок и мечтателен, он прекрасно сохранился. Как, впрочем, и я. «Интересно — подумал я, — свой горн он прячет в недрах этого фальшивого музея или сдал в ломбард?»

* * *

Я хорошо помнил то утро, когда в день очередного годового собрания произошла неожиданность. Народ — во всем праздничном, чистом — привычно собрался на вечке, но мальчика Зломы не оказалось. Вместо него подкатил пыльный автомобиль с закрытым верхом, из которого выбрался инфернальный чекист. Был он длинный, как жердь, в галифе и потрепанной кожанке, фуражка прикрывала узел повязки, поддерживающей левую щеку. Сопровождавшая его охрана осталась сидеть в кабине с неподвижными, словно гипсовыми лицами.

Пнув в сторону табурет, принесенный Степаном, он, взглянув поверх голов, начал громкую речь:

— Ну что, христосики, окопались в глуши, пока красная столица мирового пролетариата готовится к партконференции? Ничего, мы всех вспомним в соответствии с завещанием… Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам укреплять всеми силами союз рабочих и крестьян! Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь!

Вдруг лицо его исказилось, и он болезненно ухватился за больную щеку. Казалось, что она сейчас отвалится. В нем словно что-то щелкнуло, и он заговорил совсем другим, уже жалобным голосом:

— Нехорошая была у меня юность, каторжная. И картинки ее всплывают на глади моих воспоминаний, как утопленники из глубокого омута. Не сразу оживают воспоминания, нужно подождать, пока у них вспухнут внутренности. И вот я вытаскиваю позеленевший труп моей искалеченной молодости из реки забвения и расчленяю его на отдельные хрящи-картины и мускулы-впечатления…

Тут левая щека инфернального чекиста и вправду начала отваливаться. Народ оторопел, Степан, бросив табуретку, спрятался в толпе. Какая-то баба заголосила, чьи-то дети подняли вой.

Инфернальный чекист, шатаясь, с трудом доковылял до автомобиля и рухнул в него. Забухала тарелка, закрепленная на передней двери:

— Жители села Заупокойная, слушайте все-все-все! Старики и старухи, отцы и матери со своими сыновьями, дочерями, снохами, внуками и внучками, все слушайте и запоминайте! Отныне ваша деревня признана неперспективной, и все суеверия и прочая антисоветчина немедленно прекращаются. Запрещены любые движения и отношения с внешним миром. Деревня оцеплена войсками ОГПУ, чтобы ни одна сволочь не проскочила и не сунулась! У меня все! Газу!

И автомобиль рванул в сторону холма, на котором был расположен дом Каспара Мельника. Это никого не удивило — чекисты и раньше частенько наведывались к колдуну, но никогда не заезжали в деревню.

До вечера на холме шла гулянка: надрывалась гармошка, доносились стрельба, хохот и бабий визг. А к ночи поднялась невероятной силы буря с завывающим ветром, словно это бесновались и визжали ведьмы на колдовской гулянке. Над домом Каспара Мельника клубились черные облака, но ни капли дождя не упало той ночью. В полночь из туч ударил каскад молний, одна за другой, прозвучал нечеловеческий вопль, и так рвануло со стороны холма, что у людей волосы встали дыбом и завыли не только собаки, но и козы. Наутро самые смелые поднялись было посмотреть, что осталось от дома колдуна после взрыва, но не дошли до вершины — оттуда змеился по земле смрадный липкий чад, не дававший возможности дышать и пачкавший одежду и лица…

С тех пор деревня начала хиреть. Воскресшие со временем усыхали, что-то внутри них как бы терлось и перекатывалось, как в банке с сухофруктами, и со временем они стали пропадать. Вчера еще был человек, стоял у калитки с полузакрытыми, как у них водится, глазами, а завтра на двери висел замок. Бабки говорили, что их уносит бурей. Бури действительно после смерти колдуна стали напастью для Заупокойной. Они проносились над деревней короткими смерчами, возвещая об очередной засухе и никудышном урожае. А живые стали умирать, когда хотели.

* * *

После того, как дед, пожелтев и сморщившись, исчез, бабушка собрала меня в дорогу. Ночью я пробирался лесом, опасаясь встретить за каждым деревом вооруженного до зубов чекиста. Но попадались лишь гипсовые скульптуры, похожие на кладбищенские памятники. То это был мальчик с горном или барабаном, то девушка с веслом. Так и я исчез из родной деревни.

Потом я окончил летную школу, а когда началась война, служил в военно-транспортной авиации. В 1942 году самолет подбили, и мне не повезло — я чуть-чуть не дотянул до аэродрома. После взрыва все, что от меня осталось, похоронили на можайском кладбище. У меня дома висит фотография — бравый улыбающийся боец стоит в заснеженном поле с двумя ведрами. Сзади приписка «Рядовой Недоглядов с останками летчика-орденоносца М.». Приятели, заезжая в гости, смеются:

— Хорошо выглядишь!

Когда в 60-х годах министерство обороны получило квоту на оживление героев, погибших на Отечественной войне, меня тоже включили в очередь. Так и живу с 1977 года, в принципе, молодым человеком, правда, раз в пять лет требуется вакцинация. И еще у меня бывают приступы апатии, когда обещают сильные порывы ветра с юга, — я закрываю наглухо окно, а если оказываюсь на улице — ускоряю шаг.

Екатерина Данскова. «Мне не холодно внутри»

Мне не холодно внутри

Ниду шла по пыльной дороге, держа в одной руке подол от сарафана, а в другой палку для Ифти. Она ещё только успевала замахнуться, а Ифти уже бежал вперед, взбивая лапами пыльную пену. Вдалеке уже виднелся водораздел, но нужно было ещё пройти мимо отвесной скалы Карадаг, про которую вечно рассказывают местные старухи. Никто в деревне Ий-Ман давно уже и не верит их свистящему шёпоту, но всё-таки проходить мимо Карадаг лучше на цыпочках и уж точно ни с кем не разговаривать.

Ещё совсем маленькой, когда отец ещё был жив, а у бабушки было на сто морщинок меньше, Ниду придумала способ, как не бояться и не забыть, что нельзя говорить ни словечка. Она придумала считалку, которую повторяла про себя до тех пор, пока мрачный каменный склон не заканчивался и не начинался ручей: раз-два-три, мне не холодно внутри… раз-два-три, на меня не посмотри…

Старухи в деревне говорили, что лучше пробежать бегом, близко-близко к подножью, чтобы Карадаг не смогла тебя увидеть. Ниду как-то спросила у своей бабушки Айнуш, почему все так боятся Карадаг, почему никто никогда не пытался на неё забраться? И почему все молчат, когда идут за земляникой или можжевеловыми шишками?

— Слава старцу Эппе, пусть господь бережёт его душу… — говорила бабуля Айнуш. — Эппе однажды спас одного нашего юношу от взгляда Карадаг. Но если уж гора решит на тебя посмотреть, ты больше никогда не сможешь быть моей маленькой Ниду.

— А разве скала может посмотреть? А как я узнаю, что она меня увидела? — спрашивала Ниду.

— Ты сразу поймёшь, отведи господь! — бабушка Айнуш перекрестила внучку. — Все глаза мира сразу посмотрят на тебя.

Ниду уже подходила к скале, к привычному, абсолютно мёртвому куску пути. Здесь никогда не было никаких звуков, ни ветерка, ни птичьего щебета, ни даже стрёкота цикад.