Так или иначе, но пытка, которой я подвергся в течение некоторого времени, была ничуть не меньше мук по-настоящему заживо погребенного. Она была ужасна, и нет слов, которые могли бы выразить все, что я чувствовал.
Но нет худа без добра: сама чрезмерность моих страданий вызвала неизбежное противодействие. Мои душевные силы восстановились, и со временем я постепенно успокоился. Я уехал за границу, занялся физическими упражнениями, дышал чистым воздухом полей. Стал думать о других предметах, а не только о смерти, перестал читать медицинские трактаты и всякую ерунду о кладбищах, склепах и мертвецах. Словом, я стал другим человеком и зажил обычной человеческой жизнью. С той памятной ночи я навсегда расстался со своими могильными страхами, а вместе с ними исчезли и приступы каталепсии, которые, вполне возможно, были скорее следствием, чем причиной этих страхов.
Бывают минуты, когда даже трезвому рассудку наш печальный человеческий мир видится адом. Но воображение человека не может безнаказанно заглядывать в такие бездны. Увы, мрачные ужасы могилы существуют не только в воображении. Но, подобно демонам, в обществе которых Афрасиаб[132] спускался по Оксусу[133], им надлежит спать, иначе они растерзают нас. Что касается нас, то мы не должны тревожить их сон, иначе погибнем.
Перевод М. Энгельгардта
Бесценный груз
Несколько лет назад я взял каюту на пакетботе «Индепенденс» капитана Харди, следовавшем из Чарльстона в Южной Каролине в Нью-Йорк. Отплытие было назначено на пятнадцатое июня при благоприятной погоде, поэтому четырнадцатого числа я отправился на судно, чтобы проверить, все ли в порядке в моей каюте.
Уже на борту выяснилось, что пассажиров чрезвычайно много, в особенности дам. Я обнаружил в списке несколько знакомых имен, но больше всего обрадовался, заприметив имя мистера Корнелиуса Уайетта, молодого художника, к которому я питал самые искренние дружеские чувства. Он был моим университетским товарищем, и мы немало времени проводили вместе в годы учебы. Уайетт обладал обычным темпераментом человека одаренного — смесь мизантропии, болезненной чувствительности и восторженности. Вместе с тем в его груди билось доброе и верное сердце, равного которому я не знал.
Я заметил, что на его имя записаны три каюты, а снова заглянув в список, обнаружил, что он едет вместе с женой и двумя своими сестрами. Каюты на пакетботе были довольно просторны, в каждой располагалось по две койки — одна над другой. Разумеется, эти койки были чрезвычайно узкими, и в каждой могло хватить места только для одного человека. И все же я не совсем понимал, зачем понадобились три каюты для четырех человек.
В то время мною владело одно из тех капризных состояний духа, которые заставляют человека придавать преувеличенное значение пустякам; признаюсь, к стыду своему, что я тут же начал строить множество неуместных и невероятных предположений относительно этой самой лишней каюты. Конечно, это меня совершенно не касалось, но с тем бо́льшим упорством я пытался разрешить эту тайну. И вдруг я пришел к весьма простому заключению, заставившему меня подивиться, как же оно не пришло мне на ум раньше. «Ну разумеется, это каюта для прислуги! — сказал я себе. — Какой же я глупец, если сразу не понял столь очевидной вещи!» Тут я снова вернулся к списку и убедился, что мои знакомые путешествуют без прислуги, хотя поначалу явно намеревались взять ее с собой: в списке напротив номера каюты стояло «с прислугой», но затем эти слова были вычеркнуты. «Ну тогда это какой-нибудь багаж, который нельзя перевозить в трюме, — сказал я себе. — Картины или что-нибудь в этом роде. Так вот о чем Уайетт торговался с этим итальянским евреем Николини!»
Догадка эта меня успокоила, и я на время забыл о своем недоумении.
Сестер Корнелиуса Уайетта я знал хорошо, это были милые и умные девушки. Но с женой его я не был знаком, так как женился он совсем недавно. Однако он не раз описывал мне ее со свойственным ему энтузиазмом, изображая ее как светоч ума и поразительной красоты. Благодаря этому познакомиться с супругой приятеля мне хотелось вдвойне, и вот такой случай вроде бы представился.
К счастью, в тот день, когда я решил наведаться на борт корабля, капитан сообщил мне, что ждет также и мистера Уайетта вместе с его спутницами. Я прождал на палубе целый час, в надежде быть представленным новобрачной, но дождался только того, что стюард передал мне их извинения: «Миссис Уайетт несколько нездоровится, и она поднимется на корабль лишь завтра в час отплытия».
На следующий день я, собрав вещи, уже направлялся из отеля на пристань. Однако на полпути меня перехватил капитан Харди. «В силу некоторых обстоятельств непреодолимой силы, — сказал он, воспользовавшись тем бессмысленным, но удобным оборотом речи, который я терпеть не могу, — весьма вероятно, что «Индепенденс» задержится в порту еще на день-другой. Как только все будет готово к отплытию, я пришлю за вами матроса». Такое заявление показалось мне странным, ибо с юга дул свежий попутный ветер, но что это за «обстоятельства непреодолимой силы», я так и не узнал, сколько ни допытывался. Поэтому не оставалось ничего другого, как вернуться в свой номер и постараться отвлечься, чтобы унять собственное нетерпение.
Никаких сигналов от капитана я не получал почти целую неделю. Но наконец матрос-посыльный явился, и я немедленно отправился на судно. На палубе уже толпилось множество пассажиров, кипела обычная суета, предшествующая отплытию. Уайетт вместе со своими спутницами — новобрачной и обеими сестрами — прибыл минут на десять позже меня. Сам художник находился в разгаре одного из характерных для него приступов капризной мизантропии. Я, однако, слишком привык к таким вещам, чтобы обращать на это какое-нибудь внимание. Он даже не соблаговолил представить меня супруге, этот жест вежливости поневоле пришлось совершить его сестре Мериэн — милой и сообразительной девушке. Та произнесла несколько обязательных в таких случаях слов и познакомила нас.
Лицо миссис Уайетт было скрыто густой вуалью, но когда она слегка приподняла ее в ответ на мой поклон, я был, признаюсь, поражен до глубины души. Я был бы поражен еще больше, если бы опыт не научил меня не слишком полагаться на слова моего друга-художника, в особенности тогда, когда он предавался восторженным описаниям женской красоты. Я хорошо знал, с какой легкостью он воспаряет в небеса, когда речь идет о красоте.
Сказать по чести, миссис Уайетт, как ни старался я убедить себя в обратном, показалась мне совершенной дурнушкой, и не более того. Если она и не была безнадежно нехороша собой, то, на мой взгляд, отделяло ее от этого немногое. Правда, одета она была очень изысканно. Что ж, вполне возможно, что она покорила сердце моего друга возвышенным умом и нежным сердцем, а очарование этих качеств куда долговечнее красоты. Обронив несколько вежливых фраз, молодая женщина тут же вслед за мистером Уайеттом удалилась в каюту.
Любопытство мое снова разгорелось. Служанки при них не было, в этом не оставалось сомнений. Что ж! Я принялся высматривать багаж. Спустя какое-то время на пристани появилась тележка с довольно длинным ящиком, сколоченным из сосновых досок, который, похоже, только и ждали на борту. Ящик погрузили, и «Индепенденс» тотчас отдала швартовы и подняла паруса. В самое короткое время мы благополучно миновали прибрежную отмель и вышли в открытое море.
Ящик, о котором идет речь, был, как я уже сказал, довольно длинным. Он имел футов шесть в длину и фута два с половиной в ширину. Я осмотрел его с самым пристальным вниманием и постарался запомнить все детали. Ящик был весьма необычной формы, и, едва увидев его, я поздравил себя с верной догадкой. Я, как вы помните, решил, что друг мой везет с собой картины или, по меньшей мере, картину. Мне также было известно, что в течение нескольких недель он вел переговоры с торговцем живописью Николини, и вот передо мной ящик, в котором, судя по его форме, могла находиться только одна картина — копия «Тайной вечери» Леонардо да Винчи, та самая копия работы талантливого Рубини-младшего из Флоренции, которая, как мне было известно, какое-то время находилась в руках Николини. С этим все было ясно. Я только самодовольно посмеивался, хваля свою проницательность.
Вместе с тем это был, пожалуй, первый случай, чтобы Уайетт держал что-то в тайне от меня. Прежде у него не было никаких секретов, но в этом случае он явно намеревался меня обскакать и втихомолку, под самым моим носом, привезти в Нью-Йорк прекрасную картину, будучи при этом уверенным, что я ничего об этом не узнаю. Я решил вдоволь над ним посмеяться — и сейчас, и впоследствии.
Раздосадовало меня только одно обстоятельство: ящик поместили не в свободную каюту, а доставили в каюту Уайетта. Там он и остался, заняв почти все свободное пространство и наверняка причиняя всевозможные неудобства художнику и его молодой супруге. Более того, битумный лак или краска, которой была сделана надпись на ящике, источала весьма неприятный, а как по мне, так просто невыносимый запах. На крышке размашистыми буквами было выведено: «Миссис Аделаиде Кертис, Олбани, Нью-Йорк. От Корнелиуса Уайетта, эсквайра. Не переворачивать! Обращаться с особой осторожностью!»
Я знал, что миссис Аделаида Кертис из Олбани — матушка жены художника; но в ту минуту я счел этот адрес неуклюжей мистификацией, предназначенной для отвода глаз. Разумеется, решил я, и ящик, и его содержимое так и останутся в стенах студии моего мизантропического друга на Чэмберс-стрит в Нью-Йорке.
В первые три-четыре дня плавания погода стояла превосходная, хоть ветер теперь дул нам прямо в лицо, внезапно переменившись на северный вскоре после того, как мы потеряли берег из виду. Пассажиры, тем не менее, пребывали в веселом и общительном настроении — за исключением Корнелиуса Уайетта и его сестер, которые вели себя весьма холодно и, я бы даже сказал, нелюбезно.