Между тем ветер все еще остается попутным, а поскольку наши мачты несут слишком много парусов, судно временами едва не взмывает в воздух. Внезапно — о ужас, не имеющий пределов! — стены льдов справа и слева от нас расступаются, и мы с головокружительной скоростью начинаем описывать концентрические круги вдоль краев колоссального амфитеатра, верхушки стен которого теряются в непроглядной выси. Для размышлений об ожидающей меня и весь экипаж корабля участи остается слишком мало времени!
Радиус наших кругов стремительно сокращается. И вот мы стремглав ныряем в самую пасть исполинского водоворота, наш корабль судорожно вздрагивает среди неистового рева, грохота и завываний океана и бури и — о боже! — низвергается в бездну!..
Перевод К. Бальмонта
В Крутых горах
В конце 1827 года, когда я некоторое время жил в штате Виргиния близ Шарлоттсвилля, я случайно познакомился с мистером Огастесом Бедлоу. Это был молодой джентльмен, замечательный во всех отношениях, и он пробудил во мне глубокий интерес и любопытство. Я обнаружил, что как телесный, так и духовный его облик в равной мере для меня непостижимы. Я не смог получить никаких достоверных сведений о его семье. Мне не удалось узнать, откуда он прибыл. Даже его возраст — хотя я и назвал его «молодым джентльменом» — серьезно смущал меня. Несомненно, он выглядел молодым и порой ссылался на свою молодость и неопытность, и все же бывали минуты, когда мне начинало казаться, что мистеру Бедлоу никак не меньше ста лет. Но больше всего остального меня поражала его внешность. Он был невероятно высок и тощ, и при этом всегда сутулился. Его руки и ноги были худы, как палки, лоб широк и низок, а лицо вечно покрывала восковая бледность. Рот был крупным и подвижным, а зубы, хоть и крепкие, отличались какой-то чудовищной неровностью, какой мне не доводилось видеть ни у кого другого. Однако его улыбка вовсе не казалась неприятной, как можно было бы предположить, но она никогда не менялась и свидетельствовала не о веселье или удовольствии, а о глубочайшей меланхолии, какой-то неизбывной тоске.
Я не упомянул его глаза: они казались неестественно большими и круглыми, как у кошек. И зрачки их в зависимости от освещения суживались и расширялись в точности так же, как у всего кошачьего племени. В минуты волнения или возбуждения глаза мистера Бедлоу начинали сверкать самым невероятным образом — но не отраженным светом, а как бы испуская собственные лучи, зарождающиеся где-то внутри, словно в потайном фонаре. Впрочем, в обычное время они чаще всего оставались пустыми, мутными и тусклыми, словно глаза давным-давно погребенного покойника.
Эти внешние особенности, очевидно, доставляли ему массу неприятностей, и он постоянно упоминал о них — то виновато, то как бы оправдываясь, что поначалу произвело на меня самое гнетущее впечатление. Вскоре, однако, я к этому привык, и ощущение неловкости прошло. По-видимому, Бедлоу пытался, избегая прямых утверждений, дать мне понять, что он не всегда был таким и что постоянные невралгические припадки лишили его незаурядной красоты и сделали таким, каким он стал теперь.
В течение многих лет его лечил врач по имени Темплтон — человек весьма преклонного возраста, лет семидесяти или даже более, к которому он впервые обратился в Саратоге и получил (или только вообразил, что получил) большое облегчение. В результате мистер Бедлоу, человек богатый, предложил доктору Темплтону весьма солидное годовое содержание, и тот согласился посвятить ему одному все свое время и весь свой медицинский опыт.
Доктор Темплтон в юности много путешествовал и во время пребывания в Париже стал большим приверженцем учения Франца Месмера[148]. Мучительные боли, которые постоянно испытывал его пациент, он облегчал исключительно с помощью магнетических средств, и нет ничего удивительного, что Бедлоу проникся известным доверием к идеям, эти средства породившим. Однако доктор, подобно всем энтузиастам, прилагал все более значительные усилия, чтобы окончательно убедить пациента в их истинности, и так преуспел, что страдалец дал согласие участвовать в различных месмерических экспериментах. А многократное повторение этих экспериментов привело к возникновению феномена, который в наши дни стал настолько обычным, что уже почти не привлекает внимания, хотя в эпоху, которую я описываю, в Америке был почти неизвестен. Я имею в виду, что между доктором Темплтоном и Бедлоу установилась весьма четкая и сильно выраженная магнетическая связь, или раппорт[149].
Не буду, однако, утверждать, что эта связь выходила за пределы простой власти вызывать сон; но зато эта власть достигла необыкновенной силы. При первой попытке вызвать магнетическое забытье Темплтон потерпел полную неудачу. При пятой или шестой успех был частичным и потребовал продолжительных усилий. И только двенадцатая увенчалась полным успехом. И каким! С этого времени воля пациента окончательно подчинилась воле врача, так что, когда я впервые познакомился с обоими, врач мог вызвать у Бедлоу сон одним мысленным приказанием, даже когда тот и не подозревал о его присутствии. Только сейчас, в 1845 году, когда подобные чудеса засвидетельствованы тысячами очевидцев, я решаюсь писать об этом как о бесспорном факте, тогда же все это казалось немыслимым.
Бедлоу обладал в высшей мере впечатлительным, возбудимым и восторженным характером. Воображение его было чрезвычайно деятельным и творческим; кроме того, оно, несомненно, приобретало дополнительную силу благодаря морфину, который Бедлоу принимал постоянно и в больших количествах и без которого просто не мог существовать. Он имел привычку, проглотив солидную дозу утром сразу же после завтрака — а вернее, после чашки крепкого черного кофе, так как в первой половине дня он никогда ничего не ел, — отправляться в одиночестве или в сопровождении собаки на прогулку в дикую, холмистую и довольно унылую местность, лежавшую к западу и к югу от Шарлоттсвилля. Местные жители прозвали эти холмы «Крутыми горами».
В один тусклый и теплый туманный день на исходе ноября, во время того странного междуцарствия во временах года, которое в Америке зовется индейским летом, мистер Бедлоу, по своему обыкновению, отправился в холмы. День уже заканчивался, а он все не возвращался.
Часов в восемь вечера, встревоженные столь долгим его отсутствием, мы уже собирались отправиться на поиски, как вдруг он вернулся. Чувствовал он себя не хуже, чем обычно, но был в состоянии возбуждения, для него редкого. То, что он поведал нам о своей прогулке и событиях, его задержавших, было поистине необычайным.
— Как вы помните, — начал он, — я вышел из Шарлоттсвилля часов в девять утра. Я сразу же отправился к Крутым горам и часов около десяти оказался в узкой долине, в которой никогда раньше не бывал. Я с интересом следовал ее извивам. Картину, которая открывалась моим глазам, вряд ли можно было назвать величественной, но для меня в ней было неоспоримое преимущество — восхитительная унылая пустынность. В этой долине ощущалась какая-то девственная нетронутость, и я невольно подумал, что на этот зеленый дерн и серые каменные россыпи до меня еще не ступала нога человека. Вход в эту долину так хорошо укрыт и настолько труднодоступен, что попасть туда можно только в результате стечения ряда случайностей, и я в самом деле мог быть первым, кто осмелился проникнуть в ее тайные пределы.
На долину вскоре опустился тот особый молочный туман, который бывает только в пору индейского лета, и от этого все вокруг стало еще более смутным и неопределенным. Этот теплый туман был настолько плотным, что порой нельзя было различить очертания предметов даже в десяти ярдах. Долина была чрезвычайно извилиста, а поскольку солнце совершенно погрузилось в непроницаемую пелену, вскоре я потерял всякое представление о том, в какую сторону иду. Тем временем морфин оказал свое обычное действие: каждая мелочь в облике окружающего мира стала казаться мне важной и необыкновенно интересной. В трепете ветки ясеня, в оттенках стебельков травы, в очертаниях трилистника клевера, в жужжании шмеля, в сверкании росинки, в дыхании ветра, в свежих ароматах, доносившихся из леса, — во всем чувствовалась целая вселенная таинственных намеков, все давало пищу для пестрого хоровода причудливых и бессистемных мыслей.
Погруженный в них, я шел несколько часов подряд, а туман становился все гуще, и в конце концов мне пришлось двигаться на ощупь в самом буквальном смысле слова. И тут мною овладела болезненная тревога, дитя нервной нерешительности и робости. Я боялся сделать лишний шаг, опасаясь, что под моими ногами вот-вот разверзнется бездна. Вдобавок мне стали вспоминаться довольно странные истории, которые рассказывают об этих самых Крутых горах, в частности — о каких-то свирепых полудикарях, которые обитают в здешних рощах и пещерах. Тысячи неясных фантомов — еще более тягостных из-за своей неясности — тревожили мой дух и усугубляли овладевшую мной робость.
Внезапно мой слух поразил громкий барабанный бой.
Изумление мое, как вы сами понимаете, было безграничным. Эти горы никогда не слышали барабана. Даже если бы надо мною прогремела труба архангела, я и то удивился бы меньше. Однако вскоре мое недоумение и любопытство возросли многократно — раздалось оглушительное бряцание, точно кто-то совсем рядом встряхнул связку огромных ключей, и в следующее мгновение мимо меня с воплем пронесся полуобнаженный смуглый человек. Он был так близко от меня, что я почувствовал его горячее дыхание и ощутил запах его пота. В одной руке он держал странный инструмент, состоящий из множества железных колец, которые он энергично встряхивал на бегу. Не успел он скрыться в тумане, как следом, хрипло дыша, пробежал крупный зверь с оскаленной пастью и горящими глазами. Я не мог ошибиться — то была гиена!
Вид этого чудовища несколько развеял мои страхи, теперь я вполне убедился, что сплю, и попытался заставить себя очнуться. Я смело и решительно сделал несколько шагов. Протер глаза. Громко закричал. Ущипнул себя за щеку и запястье. А когда заметил маленький ручеек, присел на берегу, наклонился и ополоснул руки, смочил голову и лицо. Все это немного рассеяло смутные ощущения, угнетавшие меня. Я снова стал прежним человеком и твердо двинулся вперед по неизведанной тропе.