— Ну это не инструктаж, это такая присказка местная, — я наслаждался тишиной, которую прерывали только тихая матерщина и сдавленные стоны джазменов в салоне. — «Когда вечером выходишь с танцплощадки в Дубровице, то обязательно смотришь на звезды, высоко поднимая лицо к небу… Чтобы кровь из разбитого носа не заляпала ботинки!»
Мы посмеялись, а потом я предложил:
— Давай в сельпо заедем, обезбола для этих несчастных приобретем, а? Литра три — на всех. Нам до Минска еще часа четыре катиться, как раз — отоспятся.
Идею приняли на ура — не только водитель, но и весь джазовый оркестр. Хотя «ура» в их исполнении прозвучало довольно грустно. Так или иначе, если в Дубровицу из Минска мы ехали под аккомпанемент джазового джема, то в Минск из Дубровицы нашим саундтреком был пьяный и обиженный храп непонятых дремучей провинцией столичных музыкантов. Солист храпел хриплым басовитым гроулингом.
Пока я катался по Дубровицам, в корпункте мне наконец подготовили кабинет. Ну как — кабинет: каморку! По сравнению с отделом городской жизни того же «Маяка» — некое досадное недоразумение. Оказывается, Старовойтов был уверен — меня заберут в Москву, а посему и обустройством некого Белозора можно не париться. Незначительное количество бумаг и печатная машинка, которые изображали мое рабочее место, раньше мостились в кабинете наборщиц текста, женщин приличных, но очень разговорчивых.
Такие его резоны имели право на существование: с начала работы в «Комсомолке» я шатался «по горам, по долам», как говорила моя бабушка. В Афганистане, Апсаре, Москве… Я забегал в корпункт чаще просто отметиться и получить список заданий. Изредка, набрав «в полях» материала — садился на день или два за печатную машинку и писал заметки-статьи-очерки запоем, выбрасывая в мусорку карандашные заметки и меняя в диктофоне кассетки с записями. Ну такой вот стиль журналистской работы у меня: запойный и шебутной.
Тут же в основном водились корреспонденты, которые раз в день выбираются на задание, а потом полдня в спокойном режиме, не торопясь, каллиграфическим почерком на листах писчей бумаги делают одну или две заметки на пятьдесят или сто строчек, или триста пятьдесят-четыреста — за неделю. Тут такой рабочий ритм был в порядке вещей.
А, да! Сто строчек — это примерно одна страница А4 сакральным мистическим шрифтом Times New Roman 14. Норма строчек в месяц — 2000–2500 (зависит от издания), чтобы жить прилично и намазывать на хлеб с маслом еще и чувство собственного достоинства — меньше трех — трех с половиной тысяч лучше не делать. Это в районках, в республиканских и союзных изданиях строчка ценилась подороже, понятное дело.
Я так жить разучился еще в будущем. Работа в Москве на новостном портале — это означало потогонную фабрику по производству оригинальных текстов на актуальные темы в режиме нон-стоп! Какие строчки? Еще в местном, позднесоветском «Маяке» я перся от их вальяжного ритма, думал — в «Комсомолке» будет по-другому, ан нет! Не привыкли тут скакать на нашем брате-журналисте. Хочешь фотокора — бери с собой фотокора, он отснимет, проявит и отвечать за качество фото будет. Хочешь не уметь на машинке печатать — пожалста, вон наборщицы сидят! Посмотрел бы я на писаку из третьего десятилетия двацать первого века, который отказался бы, побывав на мероприятии, принести оттуда фоточки и короткий видосик, сославшись на то, что он-де «пишет»… А отснимешь коряво — специалисты с верстки еще и сквозь зубы смотреть будут, мол вот дурында, такая техника в руках, а кадр поймать не может, криворукий. На профессиональных фотографах это, кстати, не работало: попробуйте заставить матерого папарацци статью написать? Фигушки! Стрелочка не поворачивается!
Потому и охреневали местные начальники и коллеги по перу от моего стиля суетолога-многостаночника. Потому и решил Старовойтов в итоге предоставить полноценное… Ладно — неполноценное рабочее место, дабы я своим лихим и придурковатым видом не смущал весь корпункт, и мои постоянные приходы и уходы не деморализовывали коллектив. Посему — каморка, в которой раньше стояли шкафы с газетными подшивками аж с 1944 года, была освобождена, шкафы — отправились к такой-то матери, ибо давно были на списание, а подшивки тонким слоем размазали по всему корпункту — по свободным полочкам и ящикам.
Так что я оказался обладателем пенальчика два на четыре метра, стола, стула, одного из недосписанных шкафов, а еще — электрочайника (металлического, со зверским встроенным кипятильником внутри). Печатная машинка у меня была своя — та самая, портативная. Всё-таки писать я предпочитал тут, а не на квартире: грохотала она нещадно, это не нежный шелест ноутбучной клавиатуры. И долбил я по клавишам куда как сноровисто, подобно дятлу в лесу.
— Чем там тебя угощали, Белозор, что ты так елей льешь на голову этого Михалыча? — ворвался в кабинет Старовойтов. — Я на заседании горкома был, почитал твой опус про Золтанов, пока отцы города там речи толкали. Это всё хорошо, но так не бывает!
Он потряс листами с машинописным текстом и забегал по кабинетику — два шага туда, два — обратно. Здорово его там наскипидарили, на горкоме!
— Минералочки не хотите? — спросил я, кивая на стеклянную бутылку с этикеткой «Золтановская, лечебно-столовая», которая стояла как раз на самом краешке письменного стола.
— А давай! Там разливают? — он отковырнул неплотно прилегающую кронен-пробку, и буль-буль — жидкость из бутылки полилась в горло директора корпунтка.
Его лицо изменилось буквально на секунду. В глазах промелькнуло какое-то потустороннее выражение, кровь прилила к смуглым щекам… А потом он — глык-глык — сделал еще два больших глотка, отнял бутылку ото рта и яростно и белозубо улыбнулся:
— В печать! Рекомендую на четверг! Отличный материал, отличное предприятие, замечательный директор! — его взгляд метался по моей каморке и наткнулся на электрочайник.
Осторожно пальцем он проверил температуру — холодная, а потом прямо из носика принялся пить воду. Еще бы! Три глотка спирта — залпом!
— Михал Иваныч, а жизнь-то вас помотала, — заметил я.
Он потряс указательным пальцем, а потом, оторвавшись наконец от чайника, сказал хриплым голосом:
— Я спецкором во Вьетнаме, в шестьдесят шестом… И потом — в шестьдесят девятом…
Что ж, это многое объясняло.
— Так материал берете?
— Беру, чего ж не взять. Видно же — люди дело своё знают, специалисты высшего класса. И с чувством юмора! Надо же — «Лечебно-столовая»…
И вышел из кабинета.
Я все-таки решил дойти до Повода. В Минске я ориентировался, честно говоря, средненько: отсутствие привычных, пусть и ненавистных, конструкций из стекла и бетона из будущего здорово смазывало картинку белорусской столицы. Потому — я просто взял и купил бумажную карту, пусть и помогала она посредственно.
Обиталище странного Тимохиного знакомого, судя по всему, располагалось где-то среди хитросплетений железнодорожных путей — между станцией «Институт культуры» и локомотивным депо. Туда я и направил свои стопы. Благо, нынче с этим было гораздо проще: нашел дырку в заборе и следуй по натоптанным многими сотнями ног тропинкам. Конечно, на картах таких вещей не обозначали, но общее направление я выяснил.
Конец ноября — времечко жуткое. А в промзоне около железной дороги и тем паче… Грязь, завывающий в проводах ветер, ржавые железяки, исписанные матерными словами бетонные конструкцие, мрачные обшарпанные строения, бродячие собаки… Как путевым рабочим удавалось сохранять оптимизм и грубовато перешучиваться, исполняя свои обязанности в таких условиях — ума не приложу.
К парочке таких матёрых мужиков я и подошел:
— Доброго дня! Подскажите — мне вот СПП-17 найти надо, это что вообще такое? Как добраться?
— А ты чьих будешь? Американский шпиён? — усмехнулся один из них — пожилой и крепкий, как те бетонные шпалы.
— Да не… Я из Дубровицы, в Минске недавно… Там попросили весточку передать уважаемые люди, а как найти человека, кому эта весточка — вот только такой странный адрес. СПП-17, рядом с локомотивным депо.
— Из Дубровицы? — обрадовался второй железнодорожник, тот, который помладше. — А я с Озерщины! Земеля, ты к Поводу наверное?
— Да-да, так и сказал — Повод! — обрадовался я, встретив земляка.
Озерщина — это совсем рядом, километра два от нашего райцентра.
— Ну так вон, видишь — трансформаторная будка, за ней — пакгауз, оттуда вдоль забора ржавого, там и будет твой семнадцатый склад пищевой продукции… Но ты в него не ходи, ты ходи в котельную. Там Повод и обитает. Он такой, с прибабахом слегка, ты стучи громко и говори внятно, а то с ним всякое бывает… Человек с прошлым!
Я поблагодарил мужиков и пошлепал вдоль забора, а за спиной моей послышалось:
— Трепло, ты, Юрец. Какому-то вахлаку сразу взял — и всё рассказал!
— Сам ты вахлак, Митрофаныч! Это земеля мой, дубровицкий! Понимать надо!
Это вообще интересный феномен: там, на малой родине, озерщинские и дубровицкие хлопцы конкурировали и даже враждовали. Да что там — в самой Дубровице район на район ходили, вспомнить то же Болото. Но стоило оказаться нескольким выходцам из одной провинции в крупном городе, как стихийный союз образовывался сам собой: и помогали, и тянули наверх, и прописывали в своих квартирах, наплевав на прошлые предрассудки. Землячество!
Я обходил котельную по кругу, разыскивая вход внутрь. Строение красного кирпича с длинной и тонкой металлической трубой, из которой валил густой, черный, жирный дым выглядело неприветливо. Разбитые окна, заделанные крашеной фанерой, грязные, видавшие виды стены…
— Р-р-раф!!! — заорала на меня вырвавшаяся откуда-то из-под железного вагончика псина.
С испугу я отмахнулся ногой, пнув собаченцию по чему-то мягкому. Зазвенев цепью и обиженно скуля, бдительная стража скрылась снова под ржавым днищем металлоконструкции. Зря это я — псинка была не очень большая, и гавкала в целом скорее для порядка, без видимого желания растерзать меня.