Вопрос немного сбил воеводу с толку. Могильник? При чем здесь могильник?..
Воевода перевел взгляд на подковылявшую бабку Степаниду. Стоит в сторонке, никому не мешает, слушает. А чего слушать-то? Как торговый гость про старую падаль вызнает?
– Ну, есть такое, – недоумевая, ответил Федор Савельевич. – В прошлом годе засуха лютая была, леса горели. И падеж скота при той засухе такой был, что чуть совсем без коров да овец не остались. В самом городе сжигать скотину побоялись, дабы пожара не вышло, – больно много трупов было. Ну и зарыли в двух верстах от города. А за какой надобностью тебе нужен старый могильник?
– Нужен, – сказал гость. На его лице промелькнула удовлетворенная улыбка. – В том месте, где могильник тот, много земляной соли – селитры добыть можно. Да и на место лесного пожара пусть меня твои люди сводят. Древесный уголь и сера мне тоже понадобятся.
Надежда на чудо растаяла словно дым. Перед воеводой стоял обычный человек из далеких и незнакомых земель, тихо и незаметно для попутчиков спятивший от горя и лишений.
– Извини, уважаемый, но моим людям и без твоих выдумок достанет работы! – раздраженно бросил воевода, понукая коня. Застоявшийся конь рванул с места, швырнув на подол купеческого цветного халата веер грязных брызг. Миг – и всадник уже скрылся за углом ближайшей избы.
Последний из чжурчженей горько усмехнулся, покачал головой и медленно пошел прочь.
Но далеко уйти ему не дали.
– Почтенный!
Приближающийся топот сапог раздался за спиной. Кому еще может понадобиться чужой человек в чужой земле?
Паренек с разбитым лицом пристроился сбоку и пошел рядом, приноравливаясь к походке торгового гостя.
– Я слышал ваш разговор, почтенный, – сказал паренек. – Позволь мне отвести тебя в те места и подсобить по мере сил. Сдается мне, что в чужеродных землях много того знают, что нам неведомо.
Гость молчал. Но Никита не отставал, упрямо сопровождая человека в заляпанном грязью цветастом халате.
– Истинно так, – наконец нарушил молчание гость. – Но учти, работа будет грязной.
– Я не побоюсь грязной работы, ежели это подсобит обороне Козельска, – решительно сказал Никита. Наверно, слишком решительно, потому что в глазах гостя промелькнуло что-то похожее на удивление. Он остановился и пристальным, изучающим взглядом посмотрел в лицо Никиты. Потом достал красивый платок с вышитыми на нем невиданными знаками и протянул парню.
– Приложи к ране, чтобы кровь не заливала глаза, – сказал он. – Я хочу знать твое имя.
– Никита, – сказал Никита, принимая платок. – А как твое имя, почтенный?
– Зови меня просто Ли, – ответил гость.
В лесу было сыро.
Кое-где под вековыми дубами еще лежали сугробы, покрытые коркой подтаявшего и ночью вновь замерзшего снега. Верхушки высоченных деревьев сходились наверху, образуя плотным сплетением ветвей сплошную крышу, едва пропускавшую скудные лучи солнца. Потому в глубине чащобы даже в полдень всегда царил полумрак. Да и кто рискнул бы зайти туда, в самую глубину, где от недостатка света на корню мерла любая молодая поросль и лишь толстенные деревья, за сотни лет обретшие мрачный, медленный разум, тянули узловатые руки к небу, а корни – в самую глубь земли, словно пытаясь достать корявыми щупальцами до самого ее сердца и высосать соки, необходимые для жизни мрачных исполинов.
Но там, внизу, в полумраке, у подножия лесных великанов, через гиблое, местами заболоченное место, дышащее смрадными испарениями, в которое не забредает и зверь лесной, шла согнутая человеческая фигура в черном одеянии.
Удивленно качнули ветвями вековые чудовища, привыкшие пить силу из всего живого. Бывало, что забредал сюда медведь-шатун, одуревший от бессонной зимы, – и, коли не успевал убежать, то после выползал из урмана обессиленный. А то и тихо умирал, не добравшись до кромки урочища, чтобы после еще и своей гниющей плотью напитать корни деревьев и хоть немного утолить извечный голод черного леса.
Сейчас же другие, невидимые глазом корни со всех сторон протянулись к фигуре. Коснулись одежды, медленно, ощупывая, притронулись к теплой оболочке, окружающей все живое, – и вдруг отпрянули резко, будто обжегшись. Не теплой была та оболочка. Смертельным холодом веяло от фигуры. Лес вздохнул удивленно, с опаской. Случись ненароком, что умеет случайный гость выпускать свои корни, – еще вопрос, кто у кого выпьет жизненную силу.
– Не боись, – прошептала бабка Степанида, останавливаясь. – С добром я пришла.
Она закрыла глаза и представила себе корявого, древнего деда с бородой из пожухлой травы, с сучковатыми ногами, покрытыми зеленым мхом, с зелеными глазами без зрачков, горящими в полумраке урмана, словно болотные огоньки. Так оно всегда проще, когда в понятный образ облекаешь существо из иного мира. Хотя случается, что образ становится устойчивым, особо когда его представляют таким много народу, и в этом мире он обретает плоть и силу, которой его наделяют люди.
Раньше больше верили в лесных да озерных духов – и силы в них было более, и чаще они являлись людям, и помогали порой в благодарность за веру, что давала им жизнь и в этом мире тоже. Ныне же другая вера проникла в сердца людские – и терять стали силу древние сущности. Одна вера должна быть у человека.
Однако бабка Степанида верила крепко. Потому и пришла в чащу, чуждую всему живому. Потому и говорила сейчас с ней, как со старым знакомцем, страшным для чужих своей мрачной силой.
– Здравствуй, дедушка леший.
Бабка низко поклонилась, коснувшись кончиками пальцев прелого ковра жухлой прошлогодней листвы.
– Здраа-вссс-т-вуу-й, – прошелестело в ее голове.
– Беда у нас, дедушка, – сказала бабка. – Вороги напали.
Ее глаза были по-прежнему закрыты, но образ стал четче, налился красками. От него веяло мрачным дыханием леса, гибельной мощью, таящейся в его глубинах. Многие, ох, многие путники, накопившие в душе пакости грязными своими делами, гибли в чернолесье – кто придавленный сухим деревом, кто разорванный незнамо откуда появившейся стаей волков, а кто и просто споткнувшись о корень да приложившись переносицей о другой, – лес впитывал темное, словно болото. Другое дело, что человек с чистым сердцем часто мог безбоязненно пройти по урочищу – от светлой его души отворачивалась темная сущность леса, а молодая поросль, еще не погрязшая в тяжкой многовековой мудрости, щедро делилась силой – бери, добрый человек, лес большой, не убудет…
Степанида ощутила, как напрягся леший. Что ему беды человеческие? Раньше, когда почитали, может, и помог бы. И то не всем. А сейчас что? Закружить, заморочить, увести с тропы да умертвить, высосав жизнь до капли, – вот и весь прок от мелких живых существ с суетным разумом и жизнью, чуть дольшей, чем у бабочки-однодневки. И что ему чьи-то вороги? У него один враг – человек, что вырубает леса, выжигает их под пашни и пакостит там, где ест, куда по грибы да ягоды ходит.
Леший повернулся спиной и размеренной поступью направился прочь.
– Одумайся, старый! – крикнула Степанида. И откуда силы достало на два мира прокричать? – Не будет Руси – и тебя не станет, и леса твоего. Все огнем Орда пожжет, в степь свою превратит. А в этом мире Руси не будет – и в твоем степные демоны тебя на щепки сгрызут.
Остановился леший, отмяк спиной, повернулся. Полыхнули болотные глаза ярко, но без злобы. Никак, понял чего? Проникся болью человеческой букашки, что силы леса не боится?
– Ччч-ем сссумеюууу – помогууу, – прошелестело-прогудело в ветвях.
– И на том спасибо, – произнесла Степанида. – Там мужичок ненашенский, раскосый такой, на твоем пепелище покопаться хочет, что-то свое поискать. Пусти его в лес, подсоби чем сможешь. Он, кажись, тоже за Русь душой болеет.
Колыхнулось недовольство в зеленых глазищах – то ль попросила, то ль приказала? – но смолчал леший. Лишь прошелестел:
– Хорошшшшоо…
– Благодарствую.
Бабка открыла глаза и вновь поклонилась лесу. А когда разогнулась – почудилось, будто мелькнуло что-то зелено-бурое меж стволов.
Степанида улыбнулась про себя. Не так уж слаб леший, как хочет казаться. Сказками, притчами, преданиями еще долго будет жить на Руси древняя сила, которая – как очень хотелось верить – тоже не останется в стороне перед общей бедой.
Вереница телег тянулась от ярмарочной площади к западной стороне города, где исстари селились купцы и иной народ, из тех, что побогаче. Дома здесь были выше и просторней, из-за заборов обширных дворов слышалось мычание, ржание, квохтанье и перебранка многочисленной челяди, замолкающая лишь с приближением ночи.
Телеги Игната были почти пустыми – все, что лежало на них, было роздано на потребу обороне города. Телеги Семена были куда полнее, потому как хозяин рассудил здраво – на кой воинам меха весною? Только мешать будут в сече. Потому, остановив кровь, текущую из носа, и кое-как отскоблив подсохшую юшку с бороды, свернул Семен торговлю-раздачу быстро и сноровисто и сейчас вместе с братом вел общий караван в купеческую слободку – благо дома рядом.
На хмурых лицах братьев застыла тяжкая дума. Говорить не хотелось. А чего говорить – ясно все. Но и молчать тоже было невмоготу. Есть такое свойство души человеческой: поговоришь об общей беде с товарищем по несчастью – вроде и полегче. Пусть даже от разговоров этих толку никакого – одно сотрясение воздуха.
Первым нарушил молчание Семен:
– Воевода людей послал оплывший за зиму ров глубже рыть, подгнивший обруб[96] править, склоны вала ровнять, надолбы[97] ставить. Что мыслишь? Поможет?
– Супротив Орды? – горько усмехнулся Игнат. – Поможет. На час позже нас на копья взденут. В дальних странах видал я крепости – вернее, остатки крепостей, что были куда посерьезней нашей. Да только ордынцы сметали их с пути словно пылинку. Невеликие были те остатки, скажу я тебе.