— Так что ж я сделаю, если он прудит и прудит. И так простыни каждый день меняю, — женщина деловито и туго перевязала косынку, — а клеенку нельзя подкладывать, Никита Семенович не велит.
— Надо матрац проветривать.
— Где ж его сейчас проветривать, не на кухню же тащить. Никита Семенович дибазол велел давать и селедку, а все равно не помогает, говорит, кислород попробуем или хлорэтил.
— Он знает, — важно согласился Василий.
Стоял у двери, уходить не торопился. Что-то задерживало. Потоптался и вдруг неожиданно положил белье на табурет, подошел к столу. Пробормотал смущенно:
— Интересно, что это такое замечательное вы увидели, — взял калейдоскоп, и вдруг рот его приоткрылся по-детски.
Только теперь Полина увидела, что зубы у него новые, вставные, неестественно белые и тесные.
— Ха… смешно… здорово, — улыбнулся он.
Это был прежний Василий, находящий в пустяковом, чего основательные серьезные люди не замечают даже, смысл и радость жизни.
Полине хотелось спросить: значит, ты нашел силы вырваться? Или тебе помог Никита? Или, может, наша встреча? И где Пальма, где гармошка?
Но женщина-медсестра мешала. Она, наверное, ничего не знала о прежней жизни завхоза и не должна ничего знать о том, кем был и что делал в ушедшем навсегда прошлом, в том прозрачном подмосковном марте, когда судьба нежданно свела их, оставив Полине на память удивление к той непонятной и незнакомой женщине, какой проявилась в общении с ним, оставив надолго, до сих пор, чувство вины и стыда.
Потом, много раз, вспоминая его и себя рядом, Полина поражалась невозможности их странной дружбы и всей той жизни, какой обернулись для нее двадцать четыре дня отдыха в подмосковном санатории. Но чем дальше уходили те дни, чем расплывчатей становился облик нелепого человека, тем явственней проступала суть его. То непонятное, неузнанное ею, главное свойство его души, что, пускай словно насильно, словно помимо ее воли, отрывало от разумного труда, тянуло каждый день на березовую поляну или в жалкую избушку, которую гордо называл «куре́нь».
На Евдокию курица не напилась воды, и песок на дорожках неуместно, по-летнему, рыжел среди глянцевых невысоких сугробов. Перемешанный с крупицами льда, он сухо трещал под ногами, когда уже, наверное, в десятый раз совершала она привычный круг утренней прогулки. Круг этот замыкал в себе зябкий и голый яблоневый сад, теплицу с запотевшими на солнце стеклами крыши, несколько желтых коттеджей и роскошный, по цоколю облицованный гранитом главный корпус. Весь этот небольшой тихий мирок назывался санаторием «Подмосковье». Сюда она приехала отдохнуть, принять процедуры, покататься на лыжах и, главное, подготовить доклад к предстоящему Всесоюзному совещанию.
День, расписанный по часам, четкий порядок мыслей, облеченных в цифры выполнения плана, роста производительности труда, номенклатуры изделий. Борис иногда подсмеивался: «Ты мне напоминаешь электронную машину. Закладывается программа, нажимаются кнопки, и пошло неостановимо, хоть землетрясение, пока программа не отработается, не выскочит результат».
Полина не обижалась на сравнение: да, машина, да, программа, иначе нельзя, концентрация времени, воли, ума. В этом, знала, была и ее сила и слабость. Не случайно именно ей поручались провальные ситуации, но всегда по очереди и только одна задача, потому что концентрация, потому что побочного, пускай даже несложного, уже не могла.
Так и теперь. Нужно собрать воедино огромный, скопившийся за несколько лет опыт множества заводов, старых и новых, передовых и отстающих, разбросанных по всей стране, возглавляемых очень разными людьми. Людьми, с которыми сложились или не сложились служебные отношения. Это только называлось так — «служебные», а на самом деле она знала и чувствовала директоров, главных инженеров, так, как, наверное, не знали их друзья и жены. Не потому, что была проницательна, хотя женская интуиция помогала, а потому, что в трудных ситуациях совместного дела с неизбежностью раскрывались до самой сердцевины, до тайного, где прятались честолюбие, и жажда власти, и трусость, и храбрость, и гордость, и своя, единственная правота, и правота тысячи людей, от имени которых восставали или соглашались могущественные мужчины, приходящие к ней в кабинет. Их заводы производили трансформаторы и двигатели — «хлеб электропромышленности», а хлеб нужен каждый день, и потому неизбывна была работа, сложны и многозначны отношения, коротки праздники.
Неожиданные и непривычные звуки раздались за спиной. Полина обернулась. Оттуда, где дорога спускалась вниз, в овраг, доносился сухой, четкий конский топ.
Остановилась, поджидая появления верхового, и когда над горбом дороги возникла голова с косо летящей длинной челкой, потом темная согнутая фигура всадника, оступилась в сугроб. Она, горожанка, не боящаяся машин, сейчас испытала нелепое опасение перед живой непривычной силой. Но когда разглядела приближающегося коня и человека на нем, не сдержала возгласа веселого изумления. Нелеп и странен был бешено несущийся скакун. Могучее туловище тяжеловоза со взмокшей, всклокоченной на боках шерстью несли короткие толстые ноги. Длинный розовый хвост почти касался земли, а задранная вверх голова была несоразмерно большой даже для рыхлой, массивной стати уродца. Конь походил на огромного рыжего осла. Розовая грива плавно вздымалась в такт широкому галопу, спадающая на один глаз челка придавала нелепой морде залихватский вид, и хотя толстые бока дышали тяжко, чувствовалось, что сил в этом широкозадом деревенском нетопыре еще много, и только натянутый повод не дает ринуться вперед еще бешеней и неостановимей.
Странен был и промелькнувший всадник.
Щуплый подросток, состаренный злым волшебником за какую-то провинность.
Серая телогрейка, байковые, с напуском на кирзовые сапоги, штаны. На коленях дерматиновые ромбы-заплатки. Зыркнул на Полину коротко, ремешком стегнул по крупу длинногривого, приподнял над седлом худой зад и весь подался вперед, согнулся, подобрался: смотри, мол, как лихо и бесстрашно могу скакать.
Подросток со сморщенным лицом.
Но у поворота, там, где утоптанная тропа уходила в березовый лес, вдруг осадил коня. Тот вздыбился, присел тяжело на задние ноги и, как в цирке, развернулся, перебирая в воздухе передними копытами. Назад неторопливой, выжидательной рысью. Остановился рядом. Полина услышала запах лошадиного пота и другой, принадлежавший всаднику, — острый, шорный.
— Спортом обладаешь? — спросил, наклонившись к Полине.
Из-под облезлой кошачьей ушанки выбилась пегая мокрая прядь волос, в улыбке открылись несколько металлических зубов, бог знает как и на чем державшихся в своем одиночестве. Красное от долгой и уже, видно, непосильной скачки потное лицо.
«Сильно его наказал волшебник», — подумала Полина, отметив дряблую морщинистую кожу багровой, налитой кровью шеи.
Но улыбка и взгляд небольших голубеньких, под редкими пегими бровями глаз были так дружелюбны, так по-детски радостны и так призывали разделить что-то забавное, придуманное только что для немедленного осуществления, что Полина переспросила с неожиданной для себя веселой готовностью:
— Каким спортом?
— Умением езды на коне обладаешь? — уточнил он и, не дожидаясь ответа, вынул ноги из ржавых стремян.
Конь тотчас воровато покосил глазом.
— Только попробуй, — пригрозил ему человек и легко спрыгнул с седла.
Оказался на голову ниже Полины. И вправду, подросток худенький.
— Давай подсажу.
— Нет. Не смогу, — засмеялась Полина и попятилась. — Давно не ездила.
— Давай, давай, не робей. Что ходить-то, лучше прокатиться. И сапожки у тебя ладные, для езды подходящие.
Полина представила себя восседающей на коне в норковой шапке, в дубленой куртке; неумелая всадница, щеголеватая, дрожащая от страха горожанка.
— Нет. Не справлюсь, он горяч больно. — А что-то уже тянуло к лошади, и человек почувствовал это в интонациях, во взгляде, суетливо завозился со стременами.
— Вот опущу сейчас пониже, и будет сподручнее, — бормотал торопливо. Длинные косицы волос вылезли из-под ушанки, дыбились над воротником телогрейки. Полина, удивляясь себе, ждала.
Давно, в другой жизни, когда молода была и счастлива, и влюблена, проехала по тайге с н и м много километров на смирной якутской лошадке. Смотрела в спину: брезентовая штормовка, концы москитной сетки, офицерские ладные сапоги, — смотрела и думала: «Лучше уже не будет никогда. Надо знать это и помнить все время, что лучше уже не будет никогда».
— Порядок, — подтянул пряжку стремени под кожаный фартук седла.
Подсадил умело. Красными обветренными руками ухватил грязную подошву сапога, толкнул, помогая Полине подтянуться.
— Вот и прекрасно, — отдал повод. — И построже с ним.
Забытое ощущение высоты над землей и живого, колеблющегося, ненадежного. Полина испугалась. Она не была готова к власти над большим своенравным загадочным существом, чье тепло и силу ощущала плотно прижатыми коленями. Желая задобрить это существо, похлопала коня по твердой шее.
— Как зовут его?
— Орлик, — копался озабоченно в сплющенной пачке «Примы» испачканными мокрыми пальцами. Просиял, обнаружив сигарету:
— Во! Нашлась. Ну, трогай, а я покурю пока.
— Я недолго. Один круг, — пообещала Полина. — По дороге проедусь и вернусь.
Но не его успокоить хотела, а хитростью незамысловатой боязнь и неуверенность свою оправдать.
— Нет, — вдруг всполошился человек и нахмурил реденькие брови, — ты здесь не езди, отдыхающие сердятся, коня боятся. Ты в рощу скачи, там я плац оборудовал, а я туда потихоньку и подойду. Он по плацу кругом ходить будет, приучен.
«Приучен» сказал гордо, видно, свою заслуга оттенял.
— А ну, давай, ленивец! — крикнул строго и хлестнул Орлика по крупу.
Полина еле удержалась, так резко взял с места конь. Затряслась неумело, как свою боль ощущая удары большого неловкого своего тела по хребту коня.