— В лес его не пускать! Лицо попортите ветками, он же только при нас смирный, а сам в кусты махнуть норовит, чтоб назло.
Полина и не собиралась ехать в лес, какое удовольствие одной, без зрителей снисходительных, не забывающих похвалить за смелость и характер, носиться по пустынной дороге! Но строгие наставления нравились ей, и, зная, что откажут и радуясь их заботе, каждый раз просила, чтоб разрешили ненадолго в Одинцовский заповедник.
Теперь всему этому конец. Уже ясно. Пять часов, не придут. Она не обманулась в дурных предчувствиях. Вчера все как обычно: гоняла по плацу Орлика, потом, дожидаясь Сережи, сидели на пеньке рядом, покуривали. Сережа проносился мимо, круг за кругом, на галопе, кричал несуразное, восторженное. Но Орлик выкинул все-таки фортель. С поворота рванул к конюшне. Полина с ужасом увидела, как понесся напрямик туда, где, припорошенный снегом, бугристый лед.
— Заворачивай! — дико закричал Василий, но поздно, непоправимо.
Как в дурном сне медленно заскользил конь, раскорячился, удержался, устоял, рванулся вперед и снова, как бегун на движущейся ленте, судорожно задергался, перебирая ставшими вдруг неловкими ногами. Маленькая фигурка поползла вбок.
— Стремя! Брось стремя!
Черный комочек на белом снегу, и освобожденный Орлик, будто из проруби, рывком на твердое.
Когда подбежали, Сережа уже встал, отряхивая ватник.
— Сволочь! Ехидна проклятая! — А личико бледное и взгляд ускользающий.
— Ты не ушибся? — Полина схватила за плечи, прижала к себе родное. — Ты не ушибся?
Отстранился резко, не в ее жалостливости материнской нуждался, перед Василием оправдаться важнее.
— Как бешеный! Я ж ему рот, наверное, порвал, а он как бешеный, — побежал собачонкой жалкой, заглядывая в лицо.
Полина не поспевала, отстала. Когда скрылись в дверях конюшни, и вовсе замедлила шаги: пускай выяснят отношения наедине. От околицы к коровникам шли доярки. Три бабы — молча, гуськом. Встретившись с Полиной, посторонились, как от зачумленной, ни шуточек, ни обидных вопросов вслед, как обычно. Черноглазая с накрашенными губами стрельнула недобрым взглядом.
Молча управились с обычными делами. Василий, сопя, таскал тачку с навозом по доске, вверх — полную, вниз — в конюшню — пустую. Сережа швырял сено, Полина подгребала к дверям.
Уже смеркалось, когда закончили. Василий замешкался, предложил неуверенно:
— Посидим немного, а?
Видимо, не отошел еще от пережитого, не хотел идти в курень.
— Посидим, — с подхалимской готовностью тотчас согласился Сережа, — на воздушке и покуришь.
Уселись на кубы прессованной соломы, лицом к закату. Отсюда, со взгорья, еще виднелся краешек солнца. Словно вязкая багровая капля растеклась над резкой чертой черного далекого леса.
Василий сидел сгорбившись, затягивался коротко. В закатном свете беспощадно обозначались грубые морщины, дряблая кожа шеи цветом и пористостью напоминала зоб индюка.
Молчали. Тихонько посапывал и шмыгал осторожно Сережа. Счищал сосредоточенно палочкой грязь с сапожек резиновых. Василий далеко отбросил сигарету, сказал неожиданное:
— Давно я хотел посмотреть эти места.
— А почему, дед? — встрепенулся Сережа. Начиналось обычное, и он с благодарностью и нетерпеливой радостью предстоящего удовольствия заглянул ему в лицо.
— Потому что Руза — историческое место. А я историю люблю. Вот в детстве, например, — воодушевление уже накатывало, но Василий сдерживался, экономя на долгий рассказ.
«Что это? — растерянно думала Полина. — Душевная грубость? Защитная реакция? Ведь час назад один был рядом с увечьем, может быть, со смертью, другой — с катастрофой, с виной безмерной. И вот забыли, и готовы, как ни в чем не бывало, болтать несуразное».
— Мать в Ленинград поехала, — продолжал Василий, — а отец меня навязал, она красивая была, видная, вроде тебя. Поняла, зачем меня навязали? — приподняв редкие брови, спросил Полину многозначительно.
— Поняла, — не сдержалась, улыбнулась, довольная нехитрым комплиментом.
— Зачем? Я не понял, — Сережа сварливо толкнул Василия локтем, — зачем, дед, тебя навязали? — Он ревновал Василия к Полине, и ему не понравилась явно лживая, по его понятиям, похвала и намек на что-то взрослое, непонятное ему.
— На подмогу, на подмогу, — успокоил Василий.
Сережа хмыкнул удовлетворенно.
— Меня мамка тоже берет в Москву на Ленинградский рынок, потому что деньги за мясо и творог считать быстро не умеет. Мне это надоело, скука на рынке, я ей таблицу составил: пятьдесят грамм, сто грамм, сто пятьдесят, вразбивку до килограмма, пускай сама торгует. Не маленькая. Ну, так что в Ленинграде было? — спохватился недовольно, будто и не он перебил рассказ.
— В Ленинграде мы поехали в Петергоф, дворцы смотреть, там Екатерина жила.
— В Петергофе жил Петр, — назидательно поправил Сережа, — потому что по-немецки Петр — Петер. Я тоже там был на экскурсии.
— Во-во, — не обидевшись на замечание, подтвердил Василий, — он и здесь жил, между прочим.
— Ну! — Сережа в непонятном восторженном изумлении открыл яркий маленький рот, — а ты не врешь, дед? — спросил тотчас с сомнением.
— Зачем врать. Он сказал, что если ему не дадут надел в Ясной Поляне, он в Рузу уедет.
— И уехал?
— Не. В Ясной Поляне надел получил, а сюда наезжал на соколиную охоту. Кстати, об охоте этой соколиной.
— Бог с ней, — торопливо перебила Полина, Сережа глянул осуждающе: — Вы-то как здесь оказались?
— По оргнабору.
— А сами из каких мест?
— Воронежский. Реку Старый Оскол знаешь?
— Слыхала.
— Вот на Старом Осколе деревня наша и стоит. Дед был зажиточный. Когда раскулачивать стали, отец мой, сын его, велел в город уезжать. Но дед продолжал гнуть свою линию и дождался. Выслали его на Урал. Я уж тогда с отцом и матерью в Подольске жил. Отец на заводе «Зингер» работал, швейные машинки знаешь? Потом война случилась, отец и брат на фронт ушли. Погибли скоро. Потом и я ушел, а мать с другим сошлась. Он ее к деду нашему на Урал повез. На Урале они плохо жили, не ладили. А я на фронте завел подругу, ее первой демобилизовали, потом меня. Я к ней в Москву приехал, а она удивилась, — Василий замолк, будто споткнулся обо что-то.
Полина уже знала эту его особенность: вот так, посреди рассказа замолкать, и догадывалась о причине этой особенности. В его рассказах всегда все выходило гладко, забавно, весело, но любя подробности, извлекая их из памяти, он невольно вытаскивал и то, о чем вспоминать и говорить не хотел. И тогда замолкал вот так, как сейчас, и уже никакими вопросами и наводящими окольными подсказками нельзя было заставить сказать потаенное. Оттого возникала неясность и подозрение тайного, может быть, нехорошего в его жизни.
Но сегодня было другое.
— Чему же она удивилась? — спросила Полина тихо, боясь спугнуть воспоминанья его.
— А кто ее знает!.. Бог с ней, не было ее больше, и все.
Лица не разглядеть, стерто сумерками. Сидел неподвижно, сгорбившись.
Сережа, не любивший рассказов без шуток и нелепостей, заскучал снова, сидел нахохленный, сонный.
— С комендантшей сошелся, — как бы удивляясь себе, прошлому лихому и удачливому, неожиданно весело сказал Василий и спохватился:
— Серега, ты не спишь?
— Не. Пошли в курень. Пальма, слышу, скулит. Пошли, — уже плаксиво, капризно.
— Погоди. Посидим еще. Ничего с ней не будет. Я ей утиля дам.
Утилем они называли мясо, дешевую добычу Василия. Больную или родами испорченную корову прирезали в последний момент и мясо ее, именуемое теперь утилем, продавали желающим по шестьдесят копеек за килограмм. Брали для собак. Брал и Василий для Пальмы. Но Полина всегда боялась, что гостеприимный хозяин и ее надумает угостить варевом подозрительным. Напрасно боялась, — Василий предлагал только чай, а что ел сам, было непонятно. Не чувствовалось в курене запаха стряпни.
— Серега, я ведь технику мог иметь, если бы захотел, — Василий, видно, чувствовал вину, что мальчишку на улице держит, решил задобрить.
— Да ну! — сразу встрепенулся тот. — Чего же ты прозевал?
— А я не прозевал. Просто лошадь для моей работы самое подходящее. Я как первый раз к Степану Андреевичу пришел, он меня спросил, обладаю ли я техникой. Я, конечно, ответил, что обладаю, но больше к коням и другим животным привержен. Он и назначил меня на лето пастухом племенного стада. Племенного, — повторил раздельно, — к нему полагается «Москвич» или хотя бы мотоцикл. Но я попросил коня. И разрешение собаку умную иметь. Степан Андреевич разрешил, и я из Москвы Пальму выписал. Не эту, другую, ты ее не застал. Приучил за стадом ходить. Она обежит, собьет. Степан Андреевич боялся сначала, что она коровам хвосты пообкусывает, а в работе увидел — успокоился. И конь отличный был — Сокол. Не чета этому, беспутному.
И снова молчание. Сережа не стал комментировать характер Орлика, теперь, когда не справился, чуть не погубил коня, осуждать и корить за плохой характер уже не годилось.
— «Москвич» лучше, конечно, — сказал безопасное, но не сдержался, — только ведь на нем в Румяново не поедешь.
— При чем здесь Румяново, — голосом осудил Василий, — разве ж сравнить машину с конем. Конь — он все понимает лучше человека.
У Полины замерзли ноги; к разгоряченному после езды и работы телу подбирался нехороший влажный озноб, да и разговор был пустой.
— Ну, пошли, пора уж, — хотела встать, да так и осталась на месте, пораженная его словами.
— Я раз руки на себя решил наложить, — спокойно поделился Василий, будто обыденным чем-то, — такой момент пришел. Все одно к одному легло. И настроение, и жизнь, и бык племенной пропал. Я его три дня искал, не нашел. Вот и решил. Ну, а где это дело сделать сподручнее? Пошел в конюшню. Ищу ремешок подходящий. Спокойно ищу. А Сокол мечется, храпит, и глаз вдруг показал. Вот. «Нельзя, мол, не думай!»
— Как показал? — растерянно спросила Полина пустое, не то, о чем хотела и должна была спросить. Спросила, чтобы отвлечь, защитить себя и Сережу от страшного.