— Дом колхозника, — коротко ответил пассажир.
— Где сворачивать?
— Все время прямо. Я скажу, где остановиться.
«Мог бы и полюбезнее ответить, — снова разозлился Кириллов, — все-таки это я везу, попробовал бы в субботу добраться сюда».
Было еще не поздно, часы в машине показывали шесть, а городок словно спал. Одноэтажные домики глядели глухо и слепо закрытыми ставнями окон. Лишь на площади в одном из домов светились на первом этаже окна, за запотевшими стеклами мелькали темные силуэты. «Чайная» — обозначала надпись над входом, и здесь Паскаль попросил остановиться.
— На втором этаже Дом колхозника, но я пойду узнаю, закончили ли они ремонт, прошлое воскресенье еще работали. — Вышел из машины, на ходу надевая пальто.
«Интересно, куда я ее дену, если ремонт и в это воскресенье еще не закончат? — подумал Кириллов. — Как это я так оплошал! Не разыскал Каравайчука, не договорился, понадеялся на этого дурака из исполкома да и вообще какого черта вызвался везти! Дал бы заводскую машину, шофера — и баста. А о ночлеге пускай бы обком заботился».
— Закрыто еще, — пояснил Паскаль Кириллову, наклонившись к приспущенному окну машины, — но тут есть одно место. Правда, не знаю, подойдет ли вам и… — он замялся, — можно ли…
— Нам сейчас все подойдет, — сухо сказал Кириллов.
— Тогда вы закусите здесь чего-нибудь, а то закроют скоро.
…Все что угодно ожидал увидеть Кириллов в этой провинциальной чайной, но только не то, что увидел.
Небольшая комната, казалось, была освещена солнечным светом, проникающим через резные ставни. Неожиданный эффект этот давала рябь узких бликов, лежащих на стенах, на полу, на столах, на потолке. Приглядевшись, Кириллов понял, что это яркий свет мощной лампы пробивается сквозь густое лыковое плетение абажура.
Путники замешкались на домотканом половике у двери. Все крючки вешалки, прибитой к стене, занимали шинели, жестко горбящиеся подкладными плечами с погонами, а на полу аккуратно выстроились сапоги.
Не сходя с половика, Кириллов внимательно осмотрел свои ботинки. Бойко тоже медлила.
Пораженные теплым, пахнущим сдобой уютом неожиданного их пристанища, они все никак не решались ступить на выскобленный добела пол.
— Да ничего, прохо́дьте, — услышали они чей-то молодой голос, — полы будем все равно мыть.
Из дверей, ведущих во внутренние помещения, появилась высокая, так, что стойка буфета, показалось, вдруг словно осела перед ней, широкоплечая, с маленькой, гладко причесанной головкой женщина.
— Стасик, — запела она, увидев Паскаля, вошедшего вслед, — а мы тебя только к десяти ждали, как же ты так рано приехал! Никита Семенович час назад за ветеринаром поехал, кобыла белая легла, а Василий Иванович в Доме, котельной занимается. Ой, господи, — спохватилась она, — да что ж вы все стоите, да проходьте, проходьте. Любочка! — крикнула кому-то в дверь. — Принеси три прибора, Стасик уже приехал.
За ситцевой занавеской вздохнул аккордеон, и вдруг отчетливо и негромко заиграл «Дунайские волны», и голос, слабый и чуть сиплый, запел вместе с ним:
Видел, друзья, я Дунай голубой,
Занесен был туда я солдатской судьбой…
— Николай? — кивнул на занавес Паскаль.
— Ничего, там летчики отдыхают. Только пиво.
— Да и пиво ему не надо, — сказал Паскаль и, оставив все же на половике разношенные дешевые полуботинки на микропорке, прошел за занавеску.
Кириллов обругал себя, что послушался хозяйку — не снял ботинки — под ногами уже натекла маленькая лужица талого снега.
С появлением Паскаля аккордеон за занавеской сразу смолк, и тут же сипловатый голос певца громко сказал:
— Рядовой Овсеев с разрешения старшего командира находится на отдыхе.
Снова рявкнул аккордеон, и Овсеев лихой скороговоркой запел:
Эх, путь-дорожка фронтовая,
Не страшна нам бомбежка любая,
Помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома сто грамм…
Тотчас, отодвинув занавеску, вышел из соседней комнаты Паскаль, и Кириллов на мгновенье в голубоватом сплошном дыму увидел спину и бритый затылок человека, сидящего на табурете, растягивающего мехи аккордеона. Какое-то странное ощущение тревоги, ощущение неблагополучия и непонятной, неуловимой сознанием ущербности увиденного коснулось Кириллова, и сидя за столом, он все оглядывался на красную занавеску.
— Шумят? — сочувственно спросила буфетчица, ставя перед ним тарелку с мочеными крепкими яблоками.
— Нет, ничего, — Кириллов тряхнул головой, словно освобождаясь от неизвестно отчего возникшего щемящего чувства, и, посмотрев на ее обнаженные по плечи руки, подумал, что цветом и крепостью своей они похожи на эти желтоватые, будто изнутри светящиеся яблоки. Безмятежный покой был на светлом, с черными высокими бровями, с выпуклым лбом лице женщины. Круглые, блестящие, словно кукольные, глаза смотрели с ласковым безразличием и так же безмятежно-безразлична была привычно ласковая улыбка.
Тихо ступая большими ступнями, одетыми в высокие шерстяные домашние носки, она ходила от стойки к столу, принося нехитрые закуски, и время от времени все вызывала кого-то.
— Любочка, да где ж ты! Неси же приборы, люди есть хотят, — спокойно и протяжно, без малейшей тревоги и раздражения звала она. Уже весь стол был заставлен тарелками с вареными яйцами, винегретом, аккуратно разделанной селедкой, а Любочка все не шла.
Оглядев с удовольствием стол и убедившись, что нет уже свободного пространства на деревянной, выскобленной до первозданной шершавости столешнице, буфетчица улыбнулась и пояснила Кириллову и Бойко:
— Ото ж горе с молодыми. — Пошла к стойке.
И тут же из двери, ведущей в комнату за буфетом, появилась огромная девушка. В одной руке она легко, словно и не весил он ничего, несла поднос с дымящимися тарелками, другой без тени смущения застегивала ворот ситцевой, еле сходящейся на могучей груди кофточки. Было ей не больше восемнадцати, и радостно-очумелое выражение румяного, еще детского ее лица говорило о том, что и мысли и душа ее остались там, откуда так трудно было ее дозваться.
Лишь на секунду вернулась она в эту комнату, когда огромными, красными от работы руками расставляла на столе тарелки. Тарелок было три, и Любочка с недоумением взглянула на буфетчицу.
— Стасик в Дом пошел, — ответила буфетчица на вопросительный взгляд, — отнеси борщ ребятам, может, еще кто захочет.
Улыбнувшись с непонятным высокомерием, Любочка ушла за ситцевую занавеску. С появлением ее там послышались веселые возгласы, смех, а Овсеев запел:
Понапрасну травушка измята
В том саду, где зреет виноград.
Понапрасну Любушке ребята
Про любовь, про чувства говорят…
Так же высокомерно улыбаясь, Любочка плавно вынесла из-за занавески свое большое, крепкое, почти квадратное, с широкими мужскими плечами тело и, сложив руки на животе, остановилась посреди комнаты, спокойно наблюдая, как Кириллов и Бойко едят борщ.
— Сапоги почем брали? — спросила вдруг строгим низким басом; Бойко даже поперхнулась от неожиданности и, поняв по взгляду Любочки, что вопрос относится к ней, торопливо дожевав, с веселой готовностью ответила:
— Семьдесят пять.
— Не нравятся мне такие, у меня молния на них не застегивается, «аляска» лучше, — авторитетно заключила Любочка и ушла.
Посмотрев ей вслед, Кириллов подумал, что на такие монументальные, тяжело и прочно ступающие крепкие ноги вряд ли легко отыскать застегивающиеся на молнию модные высокие сапожки.
Буфетчица ушла за стойку и там тихонько возилась.
Кириллов снова один на один остался со своей молчаливой спутницей. Выражение смущения и веселья, появившееся на ее лице при разговоре с Любочкой и так неожиданно преобразившее его, ушло; оно снова стало прежним — замкнуто-напряженным. С преувеличенным вниманием Бойко вынимала косточки из кусочка селедки, и Кириллов вдруг разозлился. «Хуже нет злой бабы на ответственной должности, все самоутверждается», — подумал он и, нарочно громко двинул стулом, встал, ушел за ситцевую занавеску, где сиплый мягкий голос Овсеева тихонько в общем гуле голосов не слушавших его людей напевал:
Но вот нагрянула война,
На нас пошли враги, разинув пасти,
Врачом ушла на фронт моя жена,
А я пошел в технические части…
— Муж ваш? — спросила Бойко буфетчица, как только Кириллов вышел. — Поссорились?
— Да нет, не муж, — закурив, ответила Бойко и, глядя вслед струйке дыма, добавила: — Молод для меня такой муж.
— А почему? — горячо возразила буфетчица и вышла из-за стойки.
Сев рядом с Бойко за стол, привычным жестом смахнула крошки, тряпкой стерла невидимую грязь:
— Вы с какого года?
— С тридцатого, — коротко ответила Бойко.
— А я с двадцать девятого, ровесницы мы.
— Вы моложе меня выглядите, — сказала Бойко.
— Так вы же курите, — спокойно согласилась женщина и, наклонив голову, заглянула Бойко в лицо своими блестящими, с чистыми белками глазами. Бойко увидела, что глаза у нее разные: один серый, другой золотисто-карий.
— Бросили бы вы курить, у вас ведь цвет лица от этого землянистый, — посоветовала буфетчица.
— Не могу. Парень этот, что с нами ехал, Стасик его зовут? — Женщина кивнула. — Он вот молодой, а бросил.
— Да он мучается как! Это ж такая зараза. — Буфетчица взяла с тарелки моченое яблоко, надкусила белыми ровными зубами. — Да они тут, слава богу, все побросали, и Никита Семенович тоже, а уж как курил. Один Овсеев не смог, потому что его и летчики и другие гости все время хорошими угощают. Да где ж эта Любочка, — спохватилась она и, обернувшись к буфету, приказала: — Любочка, жарки́е неси.
— Хвилыночку, — тотчас же неожиданно ответил Любочкин бас, — они не согрелись еще, — потом смех и звон покатившейся по полу крышки.