Закон Паскаля — страница 23 из 49

Надежда за спиной шепталась о чем-то с товаркой, ее горячее плечо упиралось в бок, грело приятным и ровным теплом. Суровая начальница ела. Она ела весь вечер, спокойно и нежадно, перемалывая большими крепкими зубами мясо. Кусок за куском. Макала хлеб в теплый жир, отпивала маленькими глотками из стакана, пальцами брала кружки лука. Она была не голодна — просто по-хозяйски не терпела остатков и напрасно затраченного труда.

Отрешенное ее лицо говорило о поглощенности мыслями, ходу которых не мешали ни привычная обыденность занятия, ни шепот и смешки доярок, ни сиплые вздохи гармошки. Так ела вечерами мать. Ела и думала.

Василий уже давно достал из сундука старенькую гармонь с оклеенными веселеньким ситцем мехами и вот уже в который раз начинал все одну и ту же песню:

Маленький домик на юге

Прилично стоит над рекой,

Песня несется о друге,

Льется гармонь над рекой…

Продолжения песни Василий не знал, а, может, и не было продолжения, может, сам сочинил нехитрые слова, потому что полны были они для него смысла и печали, и стояли за ними, не ведомые никому здесь, мечты и воспоминания.

Пропев куплет, он сбивался на мотивчик однообразный, заунывный, глядел в темное окно.

Полина первый раз видела его без шапки. Удивила прическа. Длинные, пегие и оттого незаметно седые волосы надо лбом поредели сильно, но странным поповским загривком дыбились над воротом косоворотки.

«Может, сектант, — гадала Полина, — тогда понятна благостность… да, да, наверное, сектант, и бабы знают это, потому и за мужчину не считают».

— Василий Иванович, прическа у вас интересная, — не сдержалась, сказала в короткой паузе, все-таки выпитая водочка давала себя знать.

Отвернулся от окна, улыбнулся широко, не стесняясь темных провалов во рту.

— Как у Эренбурга прическа у меня. Помнишь такого?

От удивления Полина только кивнула глупо.

— Я его статейки до сих пор храню. Очень они мне на фронте нравились. Сыграли свою роль и в начале и в конце. Когда пришли в логово, я немцев сначала сильно обижал, а потом перестал. Даже один раз на товарища своего рассердился.

Баба Вера покосилась, не переставая жевать, значит, слушала все-таки. Женщины перестали шептаться за спиной, сели ровно, и Надя положила Полине на плечо голову.

— Хотела бы я быть такой, как вы, — прошептала на ухо, — самостоятельной, и чтоб мужчины меня боялись, и чтоб больше их зарабатывать.

— А за что рассердился? — спросила баба Вера и оглядела стол, — не осталось ли еще чего из еды.

— Он с Земли Франца-Иосифа был. Есть такая земля на Севере.

— Не русская, что ли?

— Русская, только далекая. Ну вот, разгорячились мы в городе одном, да так сильно, что на танке во двор въехали. Цветы там всякие, клумбы примяли. Немка из коттеджа выскочила с дитем грудным, носит его туда-сюда, мечется, значит. А мы голодные, жуть! Вылезли, я ее спросить хочу насчет еды, а Витька цыплят увидел, желтых еще. Схватил одного и съел. Немка аж затряслась от страха, думает, что и ее, значит, можем с дитем. Я Витьке ору: «Не трогай цыплят!», а он второго. Рассердился я тогда страшно. Эренбург ведь сказал: матерей с дитями не обижать и коров дойных. А он живность ест, как дикарь. Кричал на него, хоть лучший он мне друг был. А он удивился, говорит: «Что такого? У нас, говорит, на Земле Франца-Иосифа птиц едят».

— Тоже мне, пожалел немку и цыплят ее, дурак, — сказала Надя с трезвой грубостью, — ты бы видел, что с нами они делали, я девчонкой была, а до сих пор оккупация снится, ночами кричу.

— Так ведь… — начал Василий, но старшая перебила.

— Много грехов у меня, — сказала громко и отчетливо. Глядела внимательно на руки свои, лежащие на коленях, — много. А только одного простить себе не могу. Когда отступали наши, взошел в дом один молоденький, спросил: «Тетка, молочка не дашь?», а я разозлилась, что отступают, бросают нас и еще, что теткой назвал, мне тридцати не было. Иди, говорю, какое тебе молоко. Не навоевал еще на молоко. Вот как нехорошо сказала. А когда снова проходили, вперед уже, а мы под немцем побывали, все готова была отдать, не то что крынку молока. Насильно совали, помните?

Шагом, шагом, шагом, братцы, шагом,

Через реки, горы и овраги! —

лихой скороговоркой выкрикнул Василий и растянул гармошку.

— Да погоди ты, — старуха положила ладонь на мехи, — очень мне хочется в Германии побывать, посмотреть, что за страна такая, из которой такие пришли, поля у них какие, деревья.

— В туризм запишись, — насмешливо посоветовала блеклая Валентина, но старшая глянула так, что Валентина, пробормотав: «Вьюшку закрыть пора», — ушла за печь.


Вспомнилась деревня, мощенные брусчаткой улочки, матовое серо-зеленое поле густой пшеницы, высокие деревья, словно остановленные в безудержном росте своем невидимой огромной ладонью, вспомнилось озеро, плетеные кабинки на двоих, ливень, такой сильный, что лебеди никак не могли подняться с воды, отрывались мощным усилием чуть-чуть и снова в клубящуюся, будто начинающую закипать воду. Их белые тени в сером сплошном. И какой-то человек в накинутом на голову плаще подбежал, протянул зажигалку, чтоб прикурила, видно заметил из соседней кабины, как мучается с намокшими спичками.

— …остановились в хате, — тихо рассказывал Василий, — хата нищая, аж дух нежилой. Хозяйка, гуцулка, картошки наварила, а масла у нее, значит, нисколечко нет. Мы на дворе моемся, хохочем, а она полотенце вынесла, а сама жует что-то. Ну, думаем, жадная бабка, чтоб нам не давать, сало скорее заглатывает. А она, оказывается, семя конопляное смоктала, чтоб вместо масла нам дать. У нас лярд был, а все равно, чтоб не обидеть, жвачку эту ее тоже ели.

— Фу! Да ну тебя, — брезгливо отмахнулась Полинина соседка справа, наморщила маленький конопатый носик.

— Ты, Милка, не фукай. Тебя жареный петух не клевал в темя, и радуйся, — строго одернула баба Вера.

Милка фыркнула, толкнула за спиной Полины Надю.

— Надь, а Надь, слышишь, что-то сказать хочу, — и снова зашептала горячо:

— …он мне говорит: что это вы в лакировках по грязи, а я, может быть, вот так и мечтала, чтоб лакировок не жалеть. Может, он жадный? Будет меня попрекать, — слышала и не слушала Полина.

Маленький домик на юге

Прилично стоит над рекой,

Песня несется о друге…

Снова затянул Василий и, оборвав, сказал Полине с вызовом, будто на вопрос ее какой-то бестактный и жестокий ответил:

— Я сейчас не очень, конечно, живу, но все ж таки, думаю, что главное дело свое сделал.

— Какое? — глупо спросила Полина, и Надя ткнула ее больно в бок, а старшая, оторвавшись от созерцания рук своих, посмотрела удивленно.

— Ну, воевал, — с усилием ответил Василий, — я ведь раненный насквозь. Почки одной нет.

— Давай выпьем на посошок, Вася, — торопливо сказала баба Вера, — расходиться уже пора.

Все чокнулись, зашумели преувеличенно, делая вид, что не замечают, как дрожит нижняя губа Василия, мелко и часто, словно в припадке странного озноба, напавшего внезапно в теплой, пропахшей табаком, жареным мясом и луком комнате. Чтоб скрыть озноб этот, сделал совсем уже ненужное. Попытался успокоить всех, чтоб на легком, веселом закончился вечер, и почти сумел, но не до конца. Не вытянул. Когда запел дребезжаще:

Из молодого, красивого, смелого,

Стал я угрюмым, больным и седым, —

всхлипнул, перекосилось уродливо лицо. Вытащил грязный платок, уткнулся в него. Женщины не утешали, сидели молча.

«Ни к черту нервы у него не годятся, — уцепилась за спасительное трезвое Полина, — ни к черту», а старшая зло Надежде:

— Я ж говорила, что много три бутылки, много, а ты: семеро, семеро нас…


…В комнате на полу лежала бумажка, подсунутая под дверь. Срочная телефонограмма. Полина прочитала сразу, одним взглядом, но смысла не поняла. Слова были из другой жизни: «Поставки… заключение контракта… Машиноэкспорт…» Села на кровать, перед глазами стояла залитая лунным светом березовая поляна, голубой снег, черные ломаные тени деревьев. Шла впереди, Василий следом, шла не очень уверенно, тени рябили, почему-то боялась ступать на них. Когда поравнялись на дороге, пошли рядом, сказала давно задуманное:

— Неправильно ты все решил, Василий Иванович, неправильно.

Он понял, даже удивительно, до чего верно понял.

— Мне с животными легче, Викторовна, понятнее.

— Вот я и говорю, что неправильно. Не возле коней спасения искать надо, а возле людей.

— Говоришь «возле», а как возле, когда я от них далеко ушел. Так далеко, что не вернуться уже. Другие вернулись, забыли, что видели, а я не могу.

Полина спросила глупое:

— Ты про войну, что ли?

— А ты про что? — буркнул раздраженно.

Он уже справился с тем, что нахлынуло в курене. Шел, засунув руки в карманы ватника, шаркая сапогами. Смешно они, наверное, выглядели сейчас рядом: неказистый мужичонка и дама в ладной дубленке, в узких брюках, заправленных в нерповые серебристо блестящие полусапожки.

— Так что ж делать? — спросила у крыльца коттеджа. Шмыгнул носом, пожал плечами, смотрел вбок.

— Что дальше делать будешь, Василий Иванович?

— Жить.

— Но ведь ты немолод и нездоров, может, жениться тебе?

— Не…

— Почему «не»? Будет за тобой ухаживать, присматривать, а так одиночество тебя съест, пить начнешь.

— Не начну. Я на винзаводе выстоял, говорил же. И в ухаживании не нуждаюсь, не в этом счастье.

— А в чем?

— Знаешь, — вдруг загорелся, и Полина огорчилась: «Неужели сейчас очередная бредовая идея вроде лосей или фигаре разных?», — знаешь, мне б таких как я найти, ушибленных, и чтоб я им помогать мог. Есть же такие где-нибудь?

— Наверное, есть еще. Я одного человека знала. Давно. Он врачом уехал в Дом инвалидов.