Особенно мучила вина перед матерью. Она умерла, когда он только начал «становиться на ноги», окончил институт и уехал в маленький городок инженером на завод. Мог высылать не больше двадцати рублей, высылал аккуратно, каждый месяц, но ни разу не купил подарка, не отправил отдыхать на юг. Последнее терзало сильно. Теперь он мог купить ей путевку в самый лучший санаторий, посадить в мягкий вагон, дать столько денег, сколько ни разу за всю ее нелегкую жизнь не держала в руках. Теперь, когда ее не стало. И отчего у больного, израненного отца, гулко кашляющего и отхаркивающегося по утрам, что всегда вызывало глухое раздражение, отчего ни разу не спросил, не расспросил о войне, которая убила его десять лет спустя, — ведь отец хотел, ждал этих расспросов. Часто у телевизора, увидев кадры военной кинохроники, оживлялся, бормотал тихо: «Ну да, Волховский… правильно… Лида, смотри, я здесь как раз в это время был». Мать бросала любые дела, подходила смотреть, а Кириллов, согнувшись над чертежом, только мельком взглядывал на экран.
«Очень занятым был, сукин сын», — с тяжелой злобной тоской подумал Кириллов.
Тоска, тяжелая тоска непоправимого стеснила грудь. Кириллов даже застонал коротко, еле слышно, так сильна была она.
— Что случилось, вам плохо? — тотчас спросил Паскаль.
— Ничего, — и вдруг сказал неожиданное, — совесть.
— Тяжелая штука, — согласился Паскаль после молчания.
Потом зажег настольную лампу. Лег, закинув под голову руки. Запрокинутое лицо на белой подушке казалось старше и суше. Смотрел в потолок. Откровенность Кириллова удивила его, и он выжидал теперь, не зная, означала ли эта откровенность желание долгого разговора, или была случайность, пользоваться которой не следовало.
Кириллов, поняв его состояние и благодарно оценив, сказал:
— Особенно тяжелая, если память хорошая, но у вас этого еще не должно быть.
Паскаль не ответил, потом тихо, не отводя глаз от потолка:
— Хуже всего то, чего исправить уже нельзя.
Кириллов от неожиданности даже приподнялся, ожидая продолжения и, не услышав, медленно опустился на подушку. Спросил:
— Ваши родители живы?
— Нет.
Паскаль резко, рывком сел на постели:
— Может, все-таки чайку, все равно не спится?
Начал одеваться, нескладный, длиннорукий, костистый.
— А где же наша дама? Куда запропастилась? — весело спросил Кириллов, натягивая свитер. Он радовался предстоящему чаепитию с интересным разговором. Паскаль был явно неглуп. Радовался освобождению от мыслей тяжелых, от одиночества.
— Василий Иванович, наверное, ее в корпусе устроил.
— Даже попрощаться не зашла, так ее мужичок этот взбудоражил. Кто он такой?
Кириллов с наслаждением затянулся сигаретой: «Черт с ним! Все равно бросаю, маленькая уступка».
— Наш завхоз.
— Странное знакомство… совершенно непонятное, — добродушно разглагольствовал Кириллов, пока Паскаль возился с заваркой, — а вдруг у них роман был, вот было бы забавно!
— И вам проще, — добавил Паскаль спокойно.
— В чем? — опешил Кириллов.
— Ну, двусмысленность ситуации дает преимущество свидетелю и делает покладистей участника. — Паскаль вынул из шкафчика кружки.
Но странно, вызывающее, почти хамское замечание не разозлило Кириллова, ему уже нравился Паскаль, нравилась его резкая прямота и проницательность.
— …Хотя должен вас огорчить, вряд ли здесь пахнет романтической историей.
— Жаль, — искренне огорчился Кириллов, — было бы очень забавно. Эдакий неказистый мужичонка и властительница судеб.
— А отчего вам так важно, чтоб она покладистей стала? — Паскаль сел напротив, взглянул прямо рыжими, кошачьими какими-то глазами.
— Тебе бы тоже пригодилось, — многозначительно пообещал Кириллов.
— Я что, — улыбнулся Паскаль, — я шестерня. Вращаюсь восемь часов, а работа — она всегда работа.
— Ну, это ты брось придуриваться — шестерня. И потом, разве ж восемь часов вкалываешь? Не гневи бога — от силы пять, — Кириллов начал «заводиться».
— Если говорить о настоящей работе, может, и меньше.
— Ну вот, — сразу расслабился Кириллов. И обрадовался, встал. Говорить о том, что было для него важным, привык, расхаживая но кабинету. Но представил себя в трусах, с дряблыми мышцами ног, бледного обитателя дымных комнат, маячащим перед глазами этого жилистого человека, спохватился и, будто просто чайник на плитке решил проверить, приподнял крышку, вернулся на место.
— А по-настоящему, без развращающих этих проволочек хотел бы? — спросил, подавшись вперед к Паскалю, — или так, как сейчас, нравится? — не давая ответить: — Работа — наша жизнь. Понимаешь, вся жизнь — один большой рабочий день, так чего ж ее под хвост коту пускать?
Ждал ответа, но Паскаль медлил, улыбался непонятно, обдумывая что-то свое.
— Хотел бы или нет? — настырно спросил Кириллов.
— Да.
— Ну вот. А я… — Но Паскаль не дал ему договорить.
— Да. — твердо повторил он, — но не оттого, как вы объяснили — один день и все такое. Не оттого. А оттого, что мотивы жизни важнее самой жизни.
— Это ты мистики начитался, — кивнул на книгу Кириллов, — Паскаля своего знаменитого. Важно одно — то, чего хочешь и ты, и я. И я обязан тебе дать, что ты хочешь, а я не могу, потому что сам между Сциллой и Харибдой кручусь. С одной стороны, хозрасчет, с другой — Бойко давит со своими требованиями.
— У нее тоже свои Сцилла и Харибда.
— Да мне-то какое дело! — Кириллов вскочил. — Мне-то что? — спросил Паскаля, остановившись перед ним.
— А мне что? — спросил Паскаль в лицо.
— Как?! — оторопел Кириллов. — Ты понимаешь, о чем речь идет?
— Понимаю: вам не хочется, чтоб она за вас решала без вас, а мне — чтоб вы за меня без меня.
— Понятно, — протянул Кириллов, — вот и дошли до главного. Но ты это серьезно? — спохватился и недоверчиво заглянул в лицо.
— Ну, — спокойно подтвердил Паскаль, разливая чай.
— Ты при Комове работал?
— Работал.
— Что он делал, понял?
— Вроде бы.
— А почему не получилось, тоже понял?
— Думаю, что да.
— Думаешь, или понял? — раздраженно спросил Кириллов.
— Был такой человек — Тарелкин. Он впереди прогресса шел, вот и Комов тоже.
— Впереди прогресса! — рассмеялся Кириллов. — Здорово сказано. Ты, что ли, придумал?
— Да нет, не я, — Паскаль улыбнулся его веселью, — писатель хороший один.
— Впереди прогресса! Гениально! — не унимался Кириллов. — В самую точку. Думал, наука людей по-настоящему работать научит, а они этой науке под вздох. Все в разные стороны потянули. И ты в свою тянул, между прочим, — предупредил Паскаля.
— Правильно. Тянул. И буду тянуть. А вам бы хорошо знать, в какую.
— Очень интересно знать.
Но Паскаль не торопился. Спичкой аккуратно собирал в горку пепел сигареты Кириллова. Кириллов только сейчас заметил, что пепельница странная, старинная. Вогнутое лицо человека, сытое бюргерское лицо. Дурацкая выдумка давить окурок о глаз, стряхивать пепел на губы.
«Каким тупым, лишенным воображения человеком надо быть, чтобы придумать такую вещь», — подумал Кириллов.
— Вы говорили: «Жизнь — один большой рабочий день», — начал медленно Паскаль, не оставляя своего занятия, — а ведь это примерно то, о чем говорит человек, над которым вы так иронизировали. Он, мой однофамилец, пишет, что человек убивает время, пока оно не убьет его. Это неправда, человек не хочет убивать время. Он хочет жить и каждую минуту чувствовать себя живым, потому что в душе его существуют вечные понятия — любви, добра, Родины. И он хочет в своих действиях осуществить эти понятия, реализовать их. О любви, о добре говорить нечего, тут понятно. Родина. Во время войны это понятие реализовалось в самом высшем своем качестве, тоже понятно, но вот сейчас? Мне трудно сформулировать, но я это очень чувствую.
— Что? — нетерпеливо спросил Кириллов.
— Что работа должна стать Родиной. Работа.
— Красиво, но очень туманно.
— А вы объясните мне попроще, что такое чувство Родины, без березок, без дымка спаленной жнивы, и даже без говора пьяных мужиков. Можете?
— При чем здесь говор? — удивился Кириллов. — Что пьют у нас много, хочешь сказать?
Паскаль улыбнулся:
— Я хочу сказать, что объяснить это понятие очень трудно. Оно для каждого свое.
— А для тебя?
— Для меня — это Дом, люди, которые в нем живут, и… работа.
— Давай сначала. Мне очень важен этот разговор. Давай так: вот если бы ты был директором…
— Я бы, конечно, дал денег Дому, чтоб они купили телевизор. Это не самое лучшее место для демонстрации ваших принципов, правда?
— Дальше, — нетерпеливо поторопил Кириллов.
— Дальше, я бы никогда не согласился ради плана отступать от техусловий, это развращает рабочих; человек не может делать халтуру и знать, что он ее делает, — это безнравственно.
— Посмотрел бы я на тебя.
Но какая-то догадка уже шевелилась, и Кириллов спросил жестко:
— Это ты написал Бойко жалобу на меня?
— Не я один. Там около ста подписей.
— Но ты их собирал?
— Я.
— Зачем?
— Странный вопрос. Я ведь был у вас, забыли?
— Нет, не забыл. Но ты считаешь, что это нравственно — вот так, за спиной, строчить кляузы?
— Это не кляуза. Это последний шанс.
— Но есть облздрав, профсоюз, при чем здесь замминистра?
— Замминистра здесь ни при чем, а вот вы очень при чем. Облздрав, что может, делает, профсоюз тоже, даже воинская часть соседняя помогает.
— Может, достаточно?
— Может. Для Дома, но для вас, для людей завода — нет.
— При чем здесь люди завода? Если хочешь знать, для них и стараюсь, не для себя. Хочу, чтоб и дом отдыха был, и стадион, и квартиры давать пощедрее.
— А они счастья своего не понимают, не видят, как директор для них старается, и всё воруют, воруют…
— В огороде бузина, а в Киеве дядька, — сообщил Кириллов насмешливо, будто подводя итог несостоявшемуся разговору. Отхлебнул чаю, поперхнулся: — Хорош чаек.