«Наверное, со стороны слышно бренчание, как в котомке старьевщика, — подумала насмешливо и умерила шаг, — хорошо, что нет никого. Зачем я иду? Разве оттого, что увижу святыню, все соединится вновь, и жизнь станет счастливой, и забудется дурное, и каждый день станет праздником, как прежде? И какая в конце концов разница — идти вот по этой дороге или по другой? Увидеть дом, знакомый с картинок детства, или иной, не узнанный далекой памятью».
Она вспомнила, сколько сил, сколько жара души, сколько прекрасных, теперь уже навсегда ушедших дней юности отдала пустым и бесплодным поискам места рождения великого художника. Питер Брейгель Лимбургский, или Питер Брейгель Брабантский? Деревня Малый Брейгель или деревня Большой Брейгель, Гертогенбосх или Эйндховен? А картины знала лишь по репродукциям, только три подлинника видела: в Дрездене, Будапеште и Праге. Одна сомнительна: «Сенокос». Сомнительный «Сенокос». Но даже он стал реальностью ее жизни, такой же, как круглый будильник с неудобной бородкой завода, о которую каждый вечер, чертыхаясь, обламывала ноготь. Такой же, как аптека на углу Моховой, как пар в морозный день над бассейном «Москва», как неудобные бархатные диваны в кафе «Адриатика», куда бегала в перерыв с подружками по работе выпить кофе. Даже большей реальностью, потому что однажды вдруг исчезла аптека на Моховой и дом на Волхонке, и вместо круглого нахального будильника появился другой — маленький, плоский, вежливо предупреждающий о своем вторжении в сон, и даже не сон, а дрему ожидания, мелодичным «предварительным звоном». Это тактичное существо принес, поселившись в ее доме, Сергей, и Светлана, не признававшая никаких новшеств, полюбила вещицу сразу. Заводила аккуратно, в один и тот же час, и очень рассердилась на Сергея, когда из-за его неловкости будильник свалился с тумбочки. Это был самый неподходящий момент для ссоры, и потому шутка насчет упавшего будильника на долгое время стала никому не понятным паролем, тайным напоминанием о лучших часах в их жизни.
Она так и не смогла поразить мир, установив доподлинно родину Брейгеля Мужицкого. Наивная тщеславная мечта девицы, изучившей творчество мастера по репродукциям, а биографию его по книгам, где авторы честно признавались в сомнительности источников. Наивная мечта ушла, отпала безболезненно и незаметно, как корочка детской лихорадки, и остались заученные на всю жизнь фразы…
— Не сразу заметишь между берегом и кораблем всплеск воды и ноги тонущего, беспомощно торчащие из воды. Вглядитесь в пейзаж. Среди набросков, сделанных Брейгелем в Риме, есть похожие. Над рекой, по которой плывут корабли, над холмистым островом, разделившим ее течение, стоит большое белое облако… Солнце уже садится. Те, кому посчастливилось видеть эту картину в подлиннике, говорят, что в ней все озарено загадочным, призрачным, фантастическим светом..
Те, кому посчастливилось — не ей. И даже слова не ее, — цитата из студенческого конспекта. Но она знает, о чем эта любимая его картина, знает, чувствует так, будто сама ее написала. Она знает, каким бывает этот вечерний свет и облако, застывшее на горизонте.
Светлана остановилась.
Впереди медленно, словно фотография в ванночке с проявителем, сгущалась, становилась отчетливей темнота леса. Гряды мощных влажных пластов на вспаханных глинистых полях лоснились, отливали живым, темно-золотым и, казалось, шевелились — словно огромные табуны гнедых коней неслись по обеим сторонам шоссе.
Белый «Москвич» возник на сером бугре асфальта и медленно и бесшумно покатился навстречу. Лица мужчин за призрачным ветровым стеклом были отрешенными, будто у пришельцев из неведомого, на краткий миг оказавшихся здесь в бесконечном своем пути. Светлана обернулась, проводила взглядом машину. Над зеленым холмом, опутанным светлыми нитями тропинок, — так опутывают рыбаки крученой бечевкой стеклянные шары-боны, — над домом на вершине холма, четким треугольником фронтона выступающим из синего размытого пятна парка, стояло облако. Огромное одинокое облако на светлом чистом небе. «Где-то должен быть и упавший Икар, — насмешливо подумала Светлана, — только он обычно незаметен. Что-то вроде картинки «Найди пограничника и его собаку». Найди Икара. Никто никогда не находит. И происходит непоправимое. Не замечали и той зимой, что непоправимое происходит с Ним. И со мной произошло непоправимое. Тоже мне, сравнила. Вроде тех, кто не стесняется рассуждать публично, чем для него дорог Пушкин, как будто это кого-то должно интересовать. «Мой Пушкин», да не твой, как это облако ничье и этот вечер».
Равнодушная к природе, она знала, что видит сейчас красоту и тайну этого вечера лишь оттого, что с ней самой случилось ужасное: жизнь ее вдруг поползла под ногами, как осыпь на краю пропасти, и не за что ухватиться, и нет никого рядом.
Началось незаметно — там, откуда уехали сегодня. В огороженном с трех сторон бетонным забором нарядном поселке, в уютной обособленности расположившегося на берегу мелкого, заваленного валунами плоского моря.
Она впервые наблюдала Сергея среди сослуживцев, наблюдала скрытые за шутками, за весельем пирушек, за суетой женщин возле белых электрических плит правила взаимоотношений между теми, кто отдавал распоряжения, и теми, кто их выполнял. Неизвестно кем и когда было оговорено все: и место на охоте, и количество конфорок на общей кухне, и очередность мытья в финской бане. Подчиненные соблюдали правила исправно, начальство, будто нехотя, подчинялось неписаному регламенту. Самый главный — Сомов, щуплый человек в золотых очках, с неуместно громоздкими, грубо сработанными металлическими коронками зубов, портящими и без того малопривлекательное остренькое личико, занимал один великолепный коттедж с огромным холлом, украшенным такой же неумелой и грубой, как и его зубы, чеканкой.
В коттедже имелись столовая, спальня и кухня, а Кузяева с двумя детьми и толстой неповоротливой женой поселили в двух комнатах на отшибе, и жена таскала в деревянный хлипкий финский домик по три раза на день судки с едой. Готовила в общей кухне. И всем это казалось нормальным, и когда мужчины играли в клубе в шахматы, а Сомов подходил посмотреть, кто-нибудь из болельщиков обязательно уступал ему место. Сомов отнекивался, а потом садился в предложенное кресло и пускал дым дешевой папиросы в лицо играющим; и они терпели. На корте у него было свое время. К этому часу худой узкогрудый Роберт наводил линии, проверял сетку. Тихий алкоголик, он к вечеру обычно уже сидел в деревянной будке возле корта, где хранился инвентарь, покорно дожидаясь неминуемого возмездия — прихода угрюмой, с жирным загривком жены. Но в те, главные часы, когда играл Сомов, превращался в бело-синего джентльмена, знавшего лучшие времена. Взбирался на судейскую вышку и, крутя сухонькой птичьей головкой, следил за мячом, на ломаном русском объявлял счет и порядок подачи.
Сомов любил, чтоб все было по правилам, как на турнире. Играл он хорошо — резко и молча, никогда не спорил в сомнительных случаях и, выиграв, шел к сетке пожать руку партнеру. После игры трусцой обегал три раза корт и шел к морю.
Светлана видела как-то: стоя неподвижно, как лошадь, по пояс в холодной воде, Сомов медленно, круговыми движениями рук разгребал перед собой, внимательно глядя на слабые буруны.
С Робертом у него были какие-то свои дела. Видела их однажды далеко от поселка, в придорожном кафе. Ели молча борщ, по очереди подливая друг другу в рюмки. Заметив Светлану, Сомов покривился и на короткий вопрос Роберта покачал отрицательно головой.
Она не удивилась непонятной, почти враждебной невежливости Сомова. Знала, что нравится ему. Видела это по недоброму внимательному взгляду, что ловила на себе во время пирушек, после удачной охоты или рыбной ловли мужчин. Целый день женщины чистили и жарили прохладных рыб, щипали птицу, чтобы поздно вечером, завернув колючие останки в газету, унести на задворки кухни в железные высокие баки. На пирушках пели «Держись, геолог» и«ЛЭП пятьсот — непростая линия», а под конец, специально для Сомова, «Надежду».
Надежда — мой компас земной,
А удача — награда за смелость, —
неожиданно густым при его тщедушии басом выкрикивал Сомов, и на насмешливую улыбку единственно из всех хранящей молчание Светланы отвечал злобно-вызывающим взглядом. Из бестолковых рассказов участников дневного приключения выяснялось одно и то же: Сомов лучше всех стреляет, у Сомова всегда клюет, и, конечно, это уже обязательно кстати и некстати вворачивал Кузяев, Сомов — непревзойденный игрок в теннис. Он никогда не приглашал ее на площадку, играл с более слабыми партнерами, но приходил смотреть, сидел часами на лавочке, покуривая вонючие папироски.
Встретились случайно в странном и притягательном месте. Километрах в трех от поселка жили орнитологи. Двое бородатых парней и две зачуханные, как определила Светлана, некрасивые, немытого вида девицы. Девицы очень охраняли своих мужчин и никогда не проявляли к Светлане не только симпатии, но даже любопытства. Они просто не замечали ее, и она часами стояла у тонкой, но очень прочной сетки, накинутой на деревья и вниз до самой земли так умело и надежно, что ни щели, ни малейшего отверстия для пути на свободу крылатым узникам не было. Стояла и в странном оцепенении наблюдала за мельтешением крупных и мелких, знакомых и неизвестных, радужно-нарядных и обыденно сереньких существ.
Гомон их казался взволнованно-праздничным, весенним, но в бесконечном кружении, в белом металлическом блеске колец на хрупких лапках было что-то от вязкого ночного кошмара. Сомов здесь, судя во всему, считался своим человеком. Как-то увидела его там, за сеткой, шел в неизменном синем с белой каемкой на воротнике, в обвисшем на коленях и локтях вигоневом «тренинге», девицы по бокам, парни сзади. Объясняли что-то подобострастно. Потом на крыльце дощатого голубого домика с чисто вымытыми стеклами окон прощались долго, девицы уговаривали Сомова дождаться обеда, обещали угрей, ревеневого киселя со сливками, Сомов шутил глупо насчет семи верст, чтоб киселя похлебать, а очки вспыхивали на солнце, когда оборачивался часто, проверяя, не ушла ли Светлана. Остановился рядом, принеся странный запах заграничной лаванды и прокисшей, въевшейся в вигонь махорки. Спросил нелепое: