Закон Паскаля — страница 7 из 49

— Я бы за ним на край света поехала бы, все бы бросила.

— Поезжай, — Полина встала, — поезжай, разрешаю.

— Тебя и спрашивать не стала бы, да только ему ты нужна, а тебе нужна карьера. Очень простое уравнение. И знаешь, что самое интересное?

Полина остановилась уже в дверях.

— Что?

— Что утешать и уговаривать тебя не буду.

— Да уж смешно было бы теперь слушать.

В коридоре зазвонил телефон, Полина рванулась.

— Тебя Борис, — остановили, оглушили тихие слова матери, — уже второй раз звонит.

— Вот и вороны слетаются, — сказала в комнате Надька.


У этого человека было странное свойство — объявляться в самые плохие моменты ее жизни. Они учились вместе, и он был самым тихим, самым незаметным на курсе. Жил где-то под Москвой, кажется в Тайнинке, учеба давалась трудно, не вылезал из троек, и Полину просто смешили робкие знаки внимания: букеты роскошной сирени весной, жесткие гладиолусы осенью. Когда уезжала в Якутию, пришел на проводы, уже вся группа разошлась, а он все сидел и сидел. Молчал. Потом робко попросил воды с содой, пожаловался на изжогу. Он слишком много выпил чаю с пирогом. Мать испекла вкусный рассыпчатый пирог, как всегда, на маргарине. А он, видно, к маргарину не привык, вот теперь и мучился. Мучился еще и комплексами: слишком уж недоступна была тогда Полина — первая девушка курса, отличница, секретарь комсомола, выступавшая на митингах уверенно и звонко, не смущаясь светом прожекторов и присутствием начальства. Что-то мямлил насчет переписки и так надоел Полине, что сказала:

— Боря, мне ведь еще собираться. Гладить. Так что извини.

Потом объявился в Якутии. И тоже в тяжелый день, когда не до него совсем было. Ни до чего. День окончательного, решительного разговора, когда все точки были поставлены. И вот теперь. Надька будто знала, когда сказала про воронов.


Что-то спрашивал, шутил по поводу дистанции, которая все никак не сокращается между ними. Изящная шутка, понимай дистанцию как хочешь. Полина отвечала вяло и все никак не могла вспомнить его лица. То сирень, то гладиолусы представляла, а вот лицо расплывалось. Договорились повидаться. Он оставил рабочий телефон, и Полина тотчас забыла о нем, как только повесила трубку.

…Никто не звонил, и дома творилось странное. Надька ходила сумрачная, от свиданий отказывалась, целыми днями корпела над лекциями. Атмосфера была тягостной, мать виновато отводила глаза, у Полины ощущение: что-то происходит за ее спиной, ее предают, предают. И вдруг неожиданное: Надька выходит замуж за слушателя военной академии, и они с матерью уезжают на Украину. Институт закончит заочно. Бред какой-то. Слушатель румяный, говорит «скинули шинеля», в Надьку влюблен безумно, чистит картошку на кухне, помогая матери. Зовет ее уже «мама». Бред. Из Югославии привезла Надьке свадебный подарок — дубленку. Надька не взяла: «Носи сама», и такая злоба вдруг прорвалась. Бред.

Перед отъездом не выдержала, попросила Надьку через приятеля узнать, что с Никитой.

— А что с ним может быть? Жив, здоров. Уехал домой.

— Откуда ты знаешь?

— Интересовалась.

— Для меня или… для себя?

— На всякий случай. Для полной картины жизни.

Провожала на Киевском. Румяный свояк вносил чемоданы в купе, Надька покуривала на перроне, будто к ней суета не имела никакого касательства. Муж и вещи ее погладил и уложил аккуратно.

Простились, как обычно, — наспех, торопливо; стояли, болтая о пустяках, убивали долгие минуты, и вдруг оказалось, что осталось только три. Мать радовалась отъезду, ей нравился зять и, наверное, уже мерещился внучек, а Надька… Вдруг, видно, что-то дрогнуло в ней, уткнулась Полине в шею, шептала ласковое, утешительное, такое, что только одна умела сказать, когда хотела.

Полина шла к машине через площадь и подумала, что вот замкнулось еще одно жизненное кольцо и осталось в ней годичным кругом старения. И снова одиночество, и снова пустая квартира, и не с кем перемолвиться словом, и не к кому ездить на новеньких темно-синих с алыми сиденьями «Жигулях».

И тут снова всплыл Борис. Пришел вечером с букетом персидской сирени.

— С участка? — не удержалась, спросила Полина.

— Ты помнишь? — обрадовался он. — Ты помнишь, что у отца лучшая сирень в Тайнинке?

Их первые слова после долгой разлуки.

Он был женат, развелся, жена отсудила полдома, жила там теперь с новым мужем, разгородила участок бетонным забором, муж строитель, и не разрешала дочери даже по праздникам встречаться с отцом.

Борис работал в проектном бюро, погрузнел, посерел лицом, хотя до глубокой осени спал на террасе и занимался гимнастикой с гантелями. Он стал приходить по вечерам, приносил любимые Полинины чайные сырки, яблоки с приусадебного участка, пирожки, испеченные матерью, и, пока Полина ела, сидел напротив, глядя с состраданием и нежностью, будто старуха на солдатика-новобранца, и внимательно слушал ее рассказ о прошедшем дне. Он умел слушать. Через три месяца они расписались.

* * *

Ты далеко,

В руках держу от тебя письмо, —

пел за багровой занавеской сиплый голос.

Как солнца луч, из мрака туч

Мне открылось все,

Кажется мне, будто ты предо мной,

И снова я слышу твой голос родной.

Именно эту старую забытую песню напевал Борис, вернувшись из Крыма. Притащил из Тайнинки перламутровый аккордеон — военный трофей отца — и, когда собирались гости, охотно поддавался на просьбы сыграть. Склонив к мехам лобастую голову, наигрывал мелодии их юности. И чаще всего эту:

Но ты далеко, а сердце рядом с тобой.

Ты далеко, услышь меня, милый мой…

Впервые с недоброжелательным пристрастием разглядывая его, Полина заметила и увядающую, уже чуть дряблую, кожу шеи, и просвечивающую сквозь аккуратно на косой пробор прилизанные волосы лысину. Всегда трезво а спокойно относящаяся ко всему, умеющая за словами и поступками людей увидеть суть их надежд и желаний, она и сейчас с насмешливой жалостью разгадала состояние мужа. Да и нетрудно это было совсем. Бориса теперь раздражало все: громкий звук телевизора, мальчишеская неряшливость сына, бесконечные телефонные звонки по вечерам.

— У меня ощущение, что живу в приемной министерства. Неужели до утра не терпит?

— Не терпит, — миролюбиво отвечала Полина. Решила не поддаваться, не позволять войти в дом злому, разрушающему привычный и удобный уклад. Вместе с мужем распекала Леньку за лень и безалаберность, не обращая внимания на его протесты, приглушала телевизор. Не помогало, потому что главным раздражителем, Полина чувствовала это, была она сама. Ее голос, ее походка, ее отекшее после сна лицо, ее кремы и притирки, ее строгие джерсовые костюмы. Ее существование.

— У тебя полон шкаф тряпок, и все на одно лицо. Скучно.

«А ездить на «Жигулях», купленных мною, не скучно? — хотелось спросить Полине. — А сидеть на лучших премьерах в первом ряду по билетам, присылаемым мне в конверте, тоже тоскливо?»

И еще многое другое хотелось спросить, но отшучивалась:

— Все уже привыкли к моим безликим костюмам. Как в больнице к халатам врачей привыкают. И будут сбиты с толку, если что-то изменю. Нельзя.

Теперь одно ее участие в обыденных радостях их жизни: поездках на дачу, где еще так недавно был толковым рачительным хозяином, в милых своей привычностью застольях с давними друзьями на семейных торжествах — сделали эти прежде желанные для него маленькие праздники скучной, тягостной обязанностью.

Терпела. Не от женского, мудрого, векового: перемелется — мука будет, а оттого, что знала себя хорошо. Знала: стоит сделать крошечный шаг, и не остановится, пойдет до конца, до бесповоротного. И не себя жалела, а его, потому что он, не догадываясь о бесповоротности, все искушал и искушал, как безумец или ребенок, пытающийся поджечь цистерну с горючим.

В редкие свободные минуты вспоминала теперь о доме с неприятным чувством. Дом грозил противными хлопотами с разводом, ненужной тратой душевных сил. О том, как говорил когда-то ужасное, стыдное: «Осчастливила, снизошла», старалась не вспоминать. Это-то и было горючее. Так гордился ее умом, красотой, деловитостью, а появилась девчонка глупая, медсестра с вытравленными перекисью на жарком южном солнце волосами, в халатике, высоко открывающем тощие загорелые ножки (почему-то уверена была, что медсестра санатория), — и грош цена Полининым редкостным достоинствам. Грош цена всей той приятной, удобной, правильной жизни, что создала она. Был выход: поделиться со свекровью, жесткой характером и рыхлой телом подмосковной куркулькой. Живо бы привела Бориса в чувство. Полина, с ее преувеличенным в глазах свекрови могуществом, с черной казенной «Волгой», с именитыми знакомыми, с заграничными поездками, с депутатским значком на лацкане жакета, была дороже всего на свете. Дороже великолепного сада, дороже счастья сына. Из-за последнего обстоятельства и не годился верный и надежный вариант. Оставалось одно — ждать, назначив себе предел. Каким будет этот предел, не загадывала, когда придет, тогда и увидит. Но шли дни, и к весне уже реже бывал Борис неуместно радостным, возбужденным — Полина догадывалась: получил письмо — и реже уезжал после работы на дачу, постепенно возвращаясь к той привычно размеренной жизни, какой жил прежде. Снова по вечерам в кухне с интересом слушал ее рассказы о прошедшем дне, радовался удачам, огорчался трудностям, давал неглупые советы. Даже приступил исправно к выполнению супружеских обязанностей. Именно так сформулировала Полина его ночные визиты в свою комнату в точно, как по расписанию, установленные дни недели. И хотя встречи эти напоминали Полине заигранный спектакль, давным-давно не сходящий со сцены, все же казалось, что миновало то сложное, ненужное, что, пускай ненадолго, но все же вошло в их дом. Казалось до одного самого обычного субботнего дня, когда, услышав телефонный звонок, Полина крикнула: