— Боже, он убит?! — взвизгнула Крошка.
— Это пока неизвестно. У нас есть некто, выдающий себя за Палабретти. Подойдите вон к той двери и посмотрите в щелку. Но не открывайте дверь настежь.
Крошка подошла к щелке и заглянула. После первого же взгляда она ахнула и отшатнулась.
— Господи… — пробормотала она. — Но это же император!
— Значит, вы убеждены, что это не Палабретти?
— Вы что, хотите сказать, что его величество выдает себя за Палабретти? Свихнуться можно! — Глаза Крошки округлились.
— Но какие-то черты лица напоминают вам Палабретти?
— Да никаких… Может быть, лоб, нос чуть-чуть. Но где борода? У Палабретти была огромная борода. Она начиналась прямо от ушей, перекатывалась через подбородок и через шею соединялась с шерстью на груди. Далее вся эта растительность тянулась, пардон, до щиколоток.
— Вы никогда не видели Палабретти бритым?
— Никогда… — помотала головой Крошка.
— Итак, она его узнать не хочет, — констатировал Себастиани. — Или не может все-таки?
— И не сможет, если показывать его через замочную скважину, — усмехнулся Лористон. — Но очень может быть, что он ее узнает…
Он взял, хоть и элегантно, но очень решительно, Крошку под ручку и ввел в спальню императора. Следом за ним вошли все остальные.
Палабретти широко открыл глаза и побледнел как смерть…
…Когда прошлой ночью внезапно грохнуло и гора камней посыпалась в шахту, он подумал, что все кончено. За какие-то секунды груда кирпичей, досок и других обломков завалила отверстие трубы, через которую он проник было к этой вонючей пропасти. Правда, новая опасность вывела его из апатии, и он с какими-то запредельными силами начал расчищать заваленную трубу, сумел выползти из дыры на кучу кирпича, но тут, видимо, под его тяжестью, кирпичи глубоко просели в дерьмо, захлюпала вода, с боков на Палабретти навалились другие кирпичи, и он потерял сознание… Потом появились гвардейцы; они откопали его, подняли на веревке наверх. Полубезумный, он не помнил, что говорил, кажется, ничего не понимая, видел вокруг себя генералов, клялся в чем-то, убеждал, что ни в чем не виновен… Потом его напоили коньяком, дали какие-то порошки… Когда он проснулся утром, то почувствовал себя совсем свежим и здоровым, с аппетитом съел завтрак, даже не удивляясь, что его называют сиром, что рядом с ним возвышается огромный мамелюк Рустан, что за ним ухаживает лейб-медик Наполеона. Что-то сдвинулось в его мозгах, и на какое-то время Сандро вдруг поверил, что никогда не был маркитантом и свое имя придумал в бреду.
«Господи! — даже с восторгом подумал он. — Я всегда был императором! Мое имя — Наполеон Бонапарт, я повелитель Европы!»
И тут, когда он уже всерьез поверил в это, в комнату вошли Лористон под руку с Крошкой, а следом — Коленкур, Себастиани и де Сегюр.
— Боже мой! Я погиб! — вскричал он и рухнул на колени в одном белье.
— Вы — Палабретти? — жестко произнес Лористон.
Сандро только молча закивал головой. Крошка воскликнула:
— Боже мой! Ты жив, ты жив, мой драгоценный! Да, я узнаю его! Я узнаю его, мой генерал! Вот, — тут она расстегнула ворот рубахи лжеимператора и показала маленький шрам у ключицы. — Вот, это примета, которую не спутаешь!
— Отлично, мадемуазель, — сказал Лористон. — Проводите ее, Себастиани, и оставьте под конвоем. Пусть приведут цыганку. Рустан! За жизнь этого человека ты отвечаешь головой!
— Да, начальник! — Гигант-армянин положил руку на грудь.
Оставив ошарашенного Палабретти в спальне под охраной мамелюка, генералы вновь перешли в канцелярию.
— Ваше имя, мадемуазель? — спросил Себастиани, когда гвардейцы, конвоировавшие Настю, вышли.
— Настази, — объявила Настя, — Настази, генерал-диамант.
— Чем вы занимаетесь?
— Кочую, гадаю, судьбу узнаю, — Настя подарила всем генералам ослепительную улыбку. — Позолотите ручку, все узнаете!
По-французски у нее выходило недурно, во всяком случае, понять ее французы могли.
— Ты шпионка? — внезапно спросил Колен-кур. — Отвечай, живо!
— Какой шпионка, золотой генерал?
— Откуда ты знаешь французский?
— Се ля ви, начальник! В Париже была, в Бессарабии кочевала, молдаване похоже говорят. Ты зачем нас привел, а? Зачем тебе бедные женщины, а? У тебя жена есть, богатый, красивый, вся в шелку, вся в золоте.
— Зачем тебя послали русские?
— Какие русские, а? Русские убежали все, у них война с вами.
— Если ты не скажешь, тебя расстреляют. Это понятно?
— Конечно, понятно, скажешь — расстреляют, не скажешь — тоже. Смешно! Купить, начальник, хочешь? А я не цыганка, я сербиянка, меня купить нельзя. Хочешь погадаю, дай ручку, дорогой!
— Но-но! — Коленкур попытался вырвать из руки Насти свою большую жесткую ладонь, но ловкие пальчики вдруг оказались неодолимыми. Более того, к удивлению всех, он сел и стал слушать Настину трескотню.
— Какой красивый, богатый, умный, все тебе открыто… — ворковала Настя.
Против своей воли не только Коленкур, но и все иные стали вслушиваться в плавную, хотя и ломаную речь цыганки, их обволакивали какие-то странные, парализующие, но невидимые и неосязаемые волны, необоняемые флюиды. Вскоре речь ее стала не речью, а музыкой, точнее, музыкальным фоном. Из памяти генералов начала всплывать вся информация, все, что они знали о Наполеоне. Они вспоминали былое против воли, но воли у них не было, они были подавлены и послушны — четверо сильных мужчин, смятые маленькой смуглянкой. Впрочем, и Настя не понимала, что она делает. Она не была источником этих волн. Она лишь усиливала их и преобразовывала. Волны шли издалека, из сводчатого подвала, где, откинувшись к стене, застыла, бормоча под нос непонятные фразы, ведунья Марфа.
Но все, что вспоминали генералы, складывалось в образ. Образ Наполеона. И этот образ, все более и более живой, но уже отличный, разумеется, от оригинала, постепенно перетекал в тело бывшего маркитанта Палабретти. Палабретти как личность — умирал. Он терял память, переставал связывать свои факты биографии в единую цепь, запутывался в чужом, медленно угасал. Вместе с тем в нем быстро оживал и формировался, укреплялся дух Наполеона…
Когда все, что могло сделать Палабретти Наполеоном, было вытянуто из мозгов четырех генералов и лейб-медика, все они на несколько минут потеряли память, ничего не видели и не слышали.
То же самое произошло с находившимся за стеной мамелюком. Это оцепенение прошло быстро. Глаза открылись, уши обрели слух, носы учуяли запах гари, но в памяти всех четырех генералов, лейб-медика и мамелюка уже не было ничего, что сохраняло бы устойчивые образы событий и бесед прошлой ночи и прошедшего утра. Они не помнили даже о Насте и Крошке.
Обе женщины в сопровождении гвардейцев давно покинули Кремль. Гвардейцы вывели их за ворота и, откозыряв, вернулись.
ВОЛЬНОМУ — ВОЛЯ, СПАСЕННОМУ — РАЙ
Открыл Клещ глаза. Ни Агап, ни Игнаха-Никодим уж не чаяли, что увидят это. Даже Надежда сомневалась, одна только Марфа упорно тянула его с того света. И вытянула, хотя, быть может, и ненадолго.
— У-ух! — простонал Клещ. — Неужто не отмучился?
— Болит? — спросила Марфа. Она была бледна как смерть, глаза ввалились, седины прибавилось в космах, выбившихся из-под платка.
— Аж гудет! — пробормотал Клещ. — И жар бьет…
— Испытание тебе… — сказал Игнаха. — Не блазнило в беспамятстве?
— Не видел, — ответил Клещ. — Помираю я, Марфа, ай нет? Сказывай правду.
— Я не бог, — глухо ответила ведунья. — На все его воля.
— Исповедаться бы тебе да собороваться, — сказал иеромонах. — Легче будет.
— По мне, так венчаться лучше, — сказал Клещ. — Марфа, пойдешь за меня?
— Пойду, — сказала Марфа без улыбки, — не жалей только потом. На вечную жизнь обручишься. Там, — она глянула куда-то вверх, — все вечно. Уж не гульнешь…
— Свят, свят! — закрестился отец Никодим. — Да грех тебе, Марфа! Душу на муку отдашь!
— Ты бы о своей думал, отче. В себя обратись да повенчай нас.
— Да ведь тут не храм. А во храм вы не дойдете. Ты-то, чую я, совсем плоха, дочь моя…
— Силу потратила, Настю и французку от нехристей отбивая. Помочь уж никому более не в силах. Под конец ведовство передала да чуть-чуть оставила, чтоб с Клещом уйти, а не порознь.
— Кому ведовство-то отдала? — спросил Никодим.
— Насте. Если на злое ее потянет — все потеряет, а коли по-доброму делать будет — в силу войдет.
В это время с печи послышался шорох и полусонная польская ругань.
— Константин Андреич проснулись, — ухмыльнулся Клещ и зашелся кашлем. Видать, достала его холодная купель.
— Пшекленты москали… — простонал Констанцы. — Холерски хлопы!
— Не ярись, — Марфа, не оборачиваясь, произнесла эту фразу так, что колокольный звон зазвучал в ушах у всех. — Ты уж не враг нам, а господь наш, Иисус, завещал нам и врагов наших любить.
Кость перестал ругаться. Он завороженно поглядел с печи на людей, медленно слез, не отрывая взора от Марфы, и, кутаясь в овчину, подошел…
— На колени стань, — прозвенел голос Марфы, — ибо сказано в Писании: «Чти отца своего…» Отец перед тобой.
Такое и в страшном сне не смог бы себе представить ясновельможный пан Констанцы Ржевусский: он — на коленях перед каким-то грязным казаком! Но сила, повелевавшая им, была крепче, чем панский гонор.
— Молись о спасении души его многогрешной, — велела Марфа, — и латинская молитва дойдет.
Констанцы зашевелил губами. Марфа тем временем усадила Клеща, полубеспамятного и безвольного, на лавку, привалила спиной к стене. Затем села рядом с Клещом, взяла его холодную как лед руку и спросила:
— Отец Никодим, ты добро ли все требы знаешь?
— Стыдно и спрашивать тебе, — глухо сказал Никодим.
— А знаешь ли чин, бываемый на разлучение души от тела, внегда человек долго страждет?
— Ведом сей чин…
— Твори же его от слов: «Господи, услышь молитву мою…» Не ранее. И при начале скажи лишь трижды: «Благословен Бог наш!», а более, что по чину положено, — не говори.