Он слаб телом и духом, подумал Саша в свое оправдание, потому что он всего лишь простой человек. Не знающий, за что подвергся таким испытаниям! За Ольгу?! Так не он первый, не он последний! Разве можно так измываться из-за какой-то шлюхи?!
— Так ты готов? — переспросил его человек, превративший его жизнь в ужас и смрад. — Ответ — да, и ты через час на свободе. Ответ — нет, ты умрешь в куче собственного дерьма и рвоты.
— Да, — без колебаний ответил Саша. — Я готов!
— Хорошо, идем…
Человек, разговаривающий с ним странным шепотом все это время, зашел сзади, загремел наручниками, которыми Саша был прикован к трубе. Отцепил его. Затем перерезал толстые жгуты на запястьях. Его руки тут же безвольно повисли. Кисти рук, казалось, набухли от крови, которая запульсировала, застучала во всем теле. Его дернули за подмышки и поставили на ноги. Он плохо стоял, сил почти не осталось. Странный звон в ушах, сквозь который еле пробивался чужой шепот.
— Сейчас ты войдешь в соседнюю комнату и сделаешь то, что я тебе велю.
— Хорошо, хорошо…
Он еле переступал, ступни казались чужими. Чернота вокруг была плотной, почти осязаемой, и она будто вращалась вокруг его головы. Тот, кто держал его сзади за локти, вел его недолго. Остановил, прислонив лбом к стенке. Снова загремел ключами. Открылась какая-то дверь. По звуку тяжелая, железная. Его втолкнули внутрь. Дверь захлопнулась. Почти тут же под потолком вспыхнул яркий свет. Глаза словно прорезало острым ножом, в голове словно разорвало гранату. Он не помнил, сколько простоял, зажмурившись и дрожа всем своим измученным телом. В чувство его привел все тот же шепот, но очень громкий, идущий откуда-то сверху. Он понял, что наверняка из динамика.
— Открой глаза! — скомандовали ему.
Саша осторожно приоткрыл веки, часто заморгал, пялясь по сторонам. Кафель. Повсюду белый кафель. Стены, пол, потолок — все облицовано белым кафелем. Комната почти пустая, если не считать груды тряпья в дальнем углу. И цепи, которая тянулась от этой груды тряпья к точно такой же трубе — гладкой и толстой, к которой был прикован он сам.
Груда тряпья вдруг шевельнулась, еще и еще раз. Начала приподниматься. И через мгновение перед ним на коленках стояла Ольга. Страшно неузнаваемая, запущенная, с опухшим лицом и всклокоченными волосами.
— Видишь ее? — прошептало из динамика под потолком.
— Да. — Он кивнул.
— Теперь посмотри влево. Там, у стены, что ты видишь?
Он повернул голову и увидел что-то металлическое, тонкое и блестящее в самом углу слева от двери.
— Подойди, — велели ему.
Саша послушно пошел в угол, с третьей попытки присел на корточки.
— Возьми в руки.
Он протянул руку, успев удивиться, какой вздувшейся и непослушной оказалась его правая кисть. Дотронулся до металлической пластинки, не сразу подхватил ее негнущимися пальцами.
— Скальпель?! — воскликнул он.
— Да, — подтвердил голос из динамика.
— Зачем?
И он еще, дурак, до того, как услышал команду, успел подумать, что скальпель, каким бы острым он ни был, не справится с тяжелой цепью, на которую была посажена Ольга. И трубу не распилит. Она толстая и надежная. И новая!
Но оказалось, что не в трубе и цепи дело. Он дурак, что успел подумать об этом.
— Зачем это? — спросил он.
Сделал пару неуверенных шагов в сторону Ольги, которая смотрела на него, не узнавая, будто была под действием какого-то препарата. Или просто не вынесла заключения и свихнулась.
— Перережь ей горло, — скомандовал шепотом динамик под потолком. И тут же пообещал: — И будешь свободен.
— Но я не… — он замер на полуслове, вспомнив о своем скоропалительном обещании выполнить любую просьбу ради свободы.
— Как только ты перережешь ей горло, все двери за твоей спиной будут открыты. И уже через час ты будешь принимать ванну в собственной квартире, Саша.
И страшный шепот под потолком смолк.
Глава 15
Елизавета Владимировна Гришина всю свою жизнь проработала на заводе, расположенном в паре кварталов от ее дома. Двадцать четыре года отдала она предприятию, которое постоянно меняло названия, хозяев и уставной капитал. Люди приходили, уходили сами или их увольняли. Штат то раздували до неимоверного количественного состава, то оптимизировали до абсурдных состояний. Менялись директора, их замы, главные бухгалтеры. А Елизавета Владимировна оставалась. Ее положение на заводе было прочным и незыблемым, ее можно было сравнить с памятником перед заводской проходной, с которым не справилось время, дожди, морозы и солнце. Памятник старел, камень темнел, за четверть века время окрасило его из светло-серого в грязно-цементный. Но ни единого скола либо щербинки на нем не было.
— Да… Раньше умели делать… — без конца восторгалась Елизавета Владимировна, обметая памятник без особой нужды веником. — Не то что сейчас…
Она благополучно доработала до пенсии, обнаружила, что размер ее плачевен, и решила еще поработать. А куда ей время девать? Собаку выгуливать по утрам и вечерам? Так не было у нее собаки! И вообще никого не было. Одна она прожила всю свою жизнь.
Она осталась. Денежек стало побольше. Она даже начала потихоньку откладывать. Как вдруг нагрянула беда!
Эта беда поначалу ей и бедой-то не показалась. Миловидный молодой генеральный директор, вежливо здоровающийся с ней каждое утро. Аккуратно вытирающий ноги о ее громадных размеров тряпку, сложенную вчетверо у входа в контору. Он осторожно улыбался ей, кивал при встрече и при прощании. А потом вдруг взял и выгнал. И объяснил это тем, что, какой бы чистюлей Елизавета Владимировна ни была, раз она не желает осваивать новые автоматизированные приспособления для уборки, ей с ее старомодной шваброй и тряпкой не место на современном предприятии. И объяснил не сам, не ей лично, а через начальника отдела кадров, или как он там у них теперь назывался? Начальник отдела по управлению трудовыми ресурсами. Она теперь и человеком быть перестала, вот как! Она трудовой ресурс, в котором и надобность теперь отпала, вот как!
Елизавета Владимировна Гришина проплакала в подушку две недели. С соседями своей бедой не делилась. Не любили они ее, считали вредной и заносчивой. Подругами не обзавелась. Потому и осталась один на один со своей печалью и крохотной пенсией. Две недели проплакала, потом еще две приводила квартиру в порядок, часами смотрела телевизор, а еще через две недели у нее неожиданно обнаружилось множество болячек. Как она раньше их не замечала, трудно представить! Но внезапно заболели ноги, руки, позвоночник. Стало слабым сердце, и начала подводить печень.
— Не жалели вы себя, Елизавета Владимировна, вот и результат. Придется лечь в стационар…
И она ложилась. Безропотно и с удовольствием. То в одном отделении полежит, то в другом. Двадцать один день бесплатная койка, душ, еда. Какой-никакой, но уход. Если кому-то из докторов ее желание проводить время в стационаре казалось странным, Елизавета Владимировна тут же резко меняла себе симптоматику. Находила более сговорчивых эскулапов и, осторожно сунув в карман белоснежного халатика пятьсот рублей или чуть больше, благополучно отправлялась на больничную койку.
Так прошло почти два года. Пока однажды в одном из отделений не уволилась последняя санитарка и ей не предложили остаться у них насовсем. То есть начать работать.
— Вы наших харчей, милочка, столько за эти два года съели, что за так должны работать! — рявкнула на нее сестра-хозяйка, когда Елизавета Владимировна попыталась пожаловаться ей на крохотную зарплату. — Опять же, любят вас больные, Лизавета, угощают…
Что да, то да, больные ее любили. Жалели. И часто, а если быть точной, то почти каждый день она уходила домой с дежурства не с пустыми руками. То денежку кто в карман халатика сунет, как она, бывало, за судно, которое сразу вынесла. То коробку конфет, то шоколадку, то яблок с апельсинами. Не бедствовала она, одним словом. Перестала бедствовать, точнее. И даже частенько втихаря жалела, что отдала родному предприятию четверть века вместо того, чтобы работать тут, в больничке. И сытно, и людям опять же от нее польза.
Люди попадались всякие разные. И добрые, и злые, и щедрые, и жадные, и отзывчивые, и равнодушные. Но случалось, что натыкалась она и на таких, которых осторожно называла про себя извергами. Это просто не люди были, а гады какие-то. И все им не так. И судно не так подала, и швабру не там оставила, и дверью громко стукнула. И вот выписываются, да, продуктов из тумбочки выгребут страсть сколько. И вот вместо того, чтобы ей отдать или еще кому одинокому оставить, возьмут и выбросят все. Она даже ахнула однажды, обнаружив целый килограмм мандаринов в женском туалете в мусорной корзине.
— Не люди, изверги! — шептала она, перемывая мандарины под струей горячей воды. — Разве же можно такому-то добру пропадать…
Ну а в основном ее, конечно, любили. И больные, и персонал. Отзывчивой она была, не склочной. Если и хотела какого-то дополнительного вознаграждения за свой тяжелый труд, то молча хотела, не требуя. И не поджимала недовольно губы если не находила в людях понимания.
Девица, которую положили неделю назад в седьмую палату, невзлюбила ее, кажется, едва на нее взглянула. Без конца ворчала, придиралась. Заставляла перемывать полы в палате и брезгливо морщила нос, делая вид, что принюхивается. А Елизавета Владимировна точно знала, что от нее ничем таким не пахнет. Она каждую смену надевала чистое белье и чистую спецодежду. А косынку каждый день стирала, крахмалила и гладила. Так эта вредная девка заявила сегодня, что от Елизаветы Владимировны их палата насквозь провоняла потом. И так смотрела гадко и надменно, что бедная старая женщина не выдержала и расплакалась в своей коморке.
— Лиза! Лиза, да вы что это удумали? — сграбастала ее огромными ручищами сестра-хозяйка, с которой они давно подружились. — Стоит из-за этой дуры слезы лить?
— А чего она? — всхлипнула Елизавета Владимировна. — При всех! Таким тоном! Вы же знаете, Марина, что я вся накрахмаленная. Вся чистая! Как же так можно-то?..