Поглядывая на фатального собеседника, который помимо своей высокой должности, имел еще степень доктора экономических наук, Роман поражался: в России, куда ни кинь, даже в тюрьме, люди всё толковые, просвещенные. Всё понимающие люди в России! Способные блистать талантом, способные на созидательное служение Отечеству, — и эти люди с неимоверной легкостью оборачиваются ворами и прохиндеями. Ведь перед ним сейчас — мошенник, который даже здесь, в камере, сидит в фирменном спортивном костюме «Найк», в велюровых домашних туфлях, превосходно надушен, свеж, сыт (камера с холодильником), и при этом печется о невзгодах простого русского мужика.
Ведь и он сам, Роман Каретников, вляпался в криминальную историю с «подложными документами и дачей взятки должностному лицу». Он прекрасно знал, что подписывает липовые акты и что особняк в Замоскворечье для своего издательства покупает за условные деньги. Основные деньги ушли «в отмазку» и легли в карман «человеков из мэрии», с которыми дружил отец. Скандал и тогда уже вспыхнул, на Романа завели уголовное дело, но еще на стадии следствия отец всё уладил, утряс, откупился. Теперь отца нет. Но преступление осталось! Какое постыдное, унизительное положение проходимца, которого к тому же предал брат!
Роман хлопал себя ладонями по коленям, поднимался с койки и, заложив руки за спину, ходил туда-сюда, топтался в тесной хороме с мрачно-синими крашеными стенами, с решеткой на приплюснутом высоком окне.
— Фигуры расставлены, коллега, — приглашал его к поединку Дмитрий Ильич. — На этот раз ваши — белые, начинайте.
Роман садился к столу, рассеянно бросал взгляд на доску и неизменно двигал на две клетки вперед королевскую пешку. И тот, и другой соперники играли примитивно, всё начиналось с угрозы трехходового «детского» мата, дальше угроза пресекалась выдвижением черного слона, наступала вялая череда ошибок и разменов фигур. Но в этих любительских поединках скрывалось свое очарование: незаметно ускользало время, которого было здесь хоть отбавляй. Да еще за игрой Дмитрий Ильич и Роман обменивались между собой фразами, которые, казалось, были вырваны из контекста какого-то бесконечного диалога; на самом деле этого очного диалога не было, он предполагался как бы вообще, заочно, — среди всей образованной публики России разных поколений. Не имея четкого места ни в пространстве, ни во времени, этот диалог мог начинаться с любого исторического события и по любой зацепке.
— Эх, неверно сходил! — осенённо восклицал Дмитрий Ильич.
— Переходите. Мы с вами не на чемпионате играем.
— Перехожу с вашего позволения. — Дмитрий Ильич брал фигуру и заносил ее над столом.
— Мне кажется, — кивал на доску Роман, — вы опять выбрали неверную позицию. Я могу конем устроить вилку. Вы лишитесь либо ферзя, либо ладьи.
— На вашу вилку я отвечу тоже вилкой. Так что имеет ли смысл? — спрашивал Дмитрий Ильич.
— Да, вы правы, — автоматически соглашался Роман и вдруг говорил совсем постороннее, по теме нескончаемых российских дискуссий: — Мне никогда не понять тех людей, которые всю жизнь потратили на разоблачения, на поиски врагов России, на раскрытие каких-то коварных заговоров инородцев. Инородцы для русской жизни — великое благо. Иначе русские и вовсе остались бы азиатами. Инородцы делают огранку русской жизни, облагораживают ее, дают возможности сравнивать, обогощаться…
— Русские люди не столько умны и расчетливы, сколько талантливы и безалаберны. Прагматик-иноземец может сотворить здесь чудо, а может и навредить. Мы очень доверчивы и падки на обещания. Нами может управлять всякая сволочь. Простите, вы не либерал-демократ? Хотя это вопрос излишний.
Они делали несколько шахматных ходов молча, и разговор вновь разгорался с любого места…
— На мой взгляд, Горбачев пришел к народу с добром, — говорил Роман. — Перестаньте пить! Долой цензуру! Хочешь жить богато — зарабатывай и живи! Запретить ядерные испытания! Свобода вероисповедания! А теперь этот человек в России подвергнут фактически остракизму, хотя в Германии он нечто вроде национального героя.
— Утописты разных мастей несли России смерть и голод. Скачок в утопию дает двойной эффект разрушения. Сперва утопия — бац! Потом антиутопия — опять бац! Коммунисты замочили царя. Новые либералы растоптали коммунизм. Скоро придет время долбить либералов… Нет, коллега, этой пешке я пройти не дам!
— Нам, похоже, придется разменяться ферзями.
— Так на доске даже просторнее. Вам — шах!
Иногда Роман ловил себя на мысли: рядом с ним находится человек, который обобрал общество на миллионы долларов. Он между тем выступает прогрессистом и, как когда-то дворянство призывало общество к собственному свержению, готовит себя к свержению. Неужели в этом и есть уникальность России — признавать за собой только дурное, топтать себя, свою историю?
— Мат! Вы проглядели слона! Я выиграл! — по-детски радовался человек с седыми висками.
Роман пожимал Дмитрию Ильичу руку, поздравлял с победой.
Внешний мир для Романа Каретникова, сжавшись в пространство каменного куба с решеткой на окне и тяжелой железной дверью, пугающе преобразился. Мир внутренний оставался как никогда светел и чист. У Романа могли отнять акции, обанкротить его издательство, пустить его с сумой по миру, даже засудить. Но никто не мог посягнуть на его любовь к Марине.
Каждый вечер в особенной, напитанной тяжелыми раздумьями тюремной тишине, когда сокамерник Дмитрий Ильич утихал на койке напротив, Роман подолгу про себя разговаривал с Мариной. Это были счастливейшие часы одиночества! Ничего подобного с ним не случалось: он не мог прийти, приехать, позвонить женщине, по которой безумно скучал; он не вправе был пригласить эту женщину на тюремное свидание, он даже не мог признаться ей в том, где и по какой причине сейчас находится, но он всем существом был с нею.
Он беззвучно шептал ее имя, он писал ей длинные мысленные письма, он слышал в шуме морского прибоя ее голос. Он улыбался чистой блаженной улыбкой, отрешенно глядя на кривую решетчатую тень, которая лежала на потолке камеры: снаружи свет прожектора бил откуда-то снизу.
Даже вкус ее губ, ее тела, ощущение ее прикосновений здесь, в неволе, были обостренно красочными, живыми, детальными. Не размытыми никем. Роману удалось избежать близости с Соней, которая приезжала на похороны отца. Ничего любовно-интимного не случилось и в отношениях с Жанной, которая встретила его после юга. Только Марина — единственно она — трогала его чувственное воображение, только ей он оставался предан.
Следственная тягомотина и бездеятельное лежание на койке в казенном доме отдаляли обещание Романа приехать в мае в Никольск.
Ежеутренне и ежевечерне Дмитрий Ильич становился перед иконой — небольшой ламинированной картонкой с ликом великомученика Пантелеймона и молился, нашептывая неразборчивые слова. Роман старался ему не мешать, обычно сидел в такие минуты на своей койке без движения, изредка взглядывая на молельную церемонию, задаваясь вопросом: что же потянуло этого человека к Богу? — он сам признавался, что в свое время работал в экономическом отделе одного из райкомов партии, даже кандидатская диссертация у него — что-то о несостоятельности буржуазных экономических теорий в борьбе с марксизмом-ленинизмом…
Новым христианином из прежней партийной номенклатуры с ее воинствующим атеизмом был и отец Романа. В последнее время Василь Палыч неизменно носил на шее нательный золотой крест, в рабочем кабинете в красном углу держал икону Богородицы, делал пожертвования на восстановление московских храмов, побывал в Троице-Сергиевой лавре у старца, приятельствовал с одним из священнослужителей, который был ему вроде духовника и который захаживал к нему в гости. Однажды в присутствии Романа Василь Палыч высказал священнику со свойственной прямотой: «Вы соберитесь, святые отцы, да обсудите строительство церкви для богатых прихожан. Уж коли мы под ваши хоругви пришли, вы нам обеспечьте сервис. Богатый человек иной раз и зашел бы в церковь, но не хочет молиться среди дряхлых бабок, нищенок, попрошаек да прочих всяких сопливых дурачков. И детишек своих туда не ведет. Надо особую церковь — для состоятельного круга… Да бросьте-ка, батюшка, о равенстве всех смертных! Родильни для богатых — отдельные! Места на кладбищах — тоже отдельные! Надо и о церквях подумать, и службы особенные ввести. А уж пожертвования там будут не такие, что везде…»
Отец о вере всегда рассуждал прямолинейно, в лоб: «Храм для верующего — это химчистка души. Тупоголовые идеологи в КПСС этого допендрить не могли. Сейчас сами пролетарские лбы крестят. Да уж поздно — свергли власть. Не сообразили, что социализм и православие из одной купели. «Кодекс строителя коммунизма» с Библии списали, но признать этого не смогли!»
— Вульгаризировал ваш папенька, — высказывался Дмитрий Ильич, узнав от Романа вероисповеднические воззрения Василь Палыча. — Православие и коммунизм — два медведя, которые в одну берлогу не влезут. Схожесть уставов неизбежна. Нет ни одной религии, где было бы записано: «убей!», «укради!» Точно так же нет ни одной конституции государства, где бы призывали убивать и красть. Это уловка для лохов: дескать, социализм и православие — близнецы. Одно не терпит другого. И уж никак не Мишка Горбачев дал волю верующим! Он предал социализм. И соответственно — атеизм. А капитализм призвал назад к себе в подручные религию. Богачи из морской пучины и с небес привлекут христов, магометов, будд, лишь бы держать бедняков в повиновении. Коммунизм с проповедью равенства и борьбой классов исключал религию. В принципе исключал! Как инструмент оболванивания масс.
Роман не оспаривал и не соглашался с Дмитрием Ильичом. Он считал, что религия — сфера изысканная, тончайшая; вера призывает к себе зовом необыкновенным, обращается к чувствам в человеке потаённым, неизъяснимым, которые ему, Роману, пока неведомы, но которые, казалось, повально раскапывали в себе бывшие коммунисты.