Закон сохранения любви — страница 36 из 68

Роман уехал. Жанна стояла у окна.

Однажды, в далеком детстве, ее отхлестал отец. Тонким, жгучим проводом детской скакалки. Не сдуру, не спьяну — за дело: сама наозорничала. В горнице стала прыгать через скакалку и по нечаянности зацепила абажур, сорвала его — электрическая лампочка хлопнула, разнося по всем углам стеклянные осколки. Незадолго до этого отец предупреждал: «В доме не скакать!»

Сполна отхлебнув боли от отцовых стёгов, Жанна убежала из горницы, спряталась в чулане, где и наревелась вволю. Плакала не только от боли, от тех ошпарин, что оставила злоклятая скакалка, но и от обиды на родных, от первого осознания одиночества. Ведь ей было так больно, так горько, но ни мать, ни старший брат, ни сестра не заступились за нее, когда видели избиение. Значит она одна. Совсем одна. Беззащитна! Ей смертельно не хотелось выходить из чулана, не хотелось показываться на глаза отцу, на глаза матери, брата и сестры; особенно — на глаза матери: она-то почему от нее отступилась, предала?! Тягостное ощущение обиды натолкнуло ее на мрачную ошеломительную догадку: ведь эти ее родители — вовсе не ее родители. Ее настоящий отец и ее настоящая мать по каким-то загадочным причинам (может быть, они за границу уехали, может быть, они русские шпионы) были вынуждены отдать ее на воспитание этим людям, в этот лесной поселок. Она должна здесь жить, прятаться в глуши, в чужой семье, чтобы не выдать своих настоящих родителей. А они, настоящие мать и отец, добрые, единственные, еще обязательно за ней вернутся, увезут ее из этого злого дома. Надо ждать. Они приедут откуда-то из-за границы, когда выполнят секретное задание, и увезут ее отсюда в Москву. Она здесь, в поселке, для всех чужая. Даже имя такое никто больше не носит. Тут всё Ирки, Ольки, Светки, а она — Жанна. Особенная.

Со временем странные мысли падчерицы потускли, подзабылись, смазались в сознании.

Распуталась и неувязка со странным именем. Мать, утирая слезу от очередной отцовой оплеухи (по пьянке тот пускал, бывало, в ход кулаки), признается: «Я назвала тебя так, чтоб счастье тебе было. Говорят, у кого имя красивое — и жись красива выйдет. Вот и назвала, как здесь не зовут». Но, может быть, именно с того чулана, в котором впервые испытала отчуждение к родным, Жанна стала примеряться к тому, чтобы сорваться из поселка. И не куда-нибудь — в Москву. Туда, где жили все счастливые люди. Туда, куда летели высоко над поселком самолеты, оставляя в чистом небе светлую манящую полосу.


Москва за окном умывалась ночным дождем. В полутьме комнаты плавились от огней длинные свечи на праздничном ужинном столе. Жанна сидела на розовом пуфе и прикуривала папиросу с марихуаной. Сделав затяжку, она долго не выдыхала дым и прислушивалась к себе. С первой затяжки она еще не чувствовала дурманного действия наркотика, но уже услышала в себе волнение: в груди, в висках — усилился стук сердца.

Спустя некоторое время Жанна со смехом гасила свечи. Дула на пламя и промахивалась. Огонек полоскался, и Жанне становилось смешно-смешно.

Наконец она справилась со свечками и легла в постель. Одна. На свою широкую кровать. Что-то стала бормотать, долго не могла уснуть, радостно хмыкала и гулила, как младенец.

9

Костер на берегу Улузы, под сенью замолкшего сумеречного леса, затухал. Прогоревшие сосновые хворостины покрылись слоем рыхлого пепла. Под пеплом кое-где еще живет, дышит жаром ядовито-красный уголь. Огня уже мало, только там, где еще плоть древесины не выжгло до конца, взмётываются языки пламени: на острие — алые, в основании — сине-фиолетовые, прозрачные. Этот нестойкий огонь сопротивляется ниспадающей на реку, на прибрежный лес мглистой пелене летней ночи. Этот огонь призрачной краской падает на лица сидящих у костра.

По одну сторону, на плащ-палатке, сидят Сан Саныч и Валентина, по другую — на березовом бревне Марина и Сергей. Меж двух супружеских пар, сложив под себя ноги, — Лёва Черных. Время сейчас самое отдохновенное: только что отужинали свежей ушицей, выпили, как полагается под уху, по чарке самогонки «Сан Саныч» — фирменная: Сан Саныч нагнал — и вели непритязательные речи.

— У нас комары здесь — тощенькие. Мелкота. В Сибири во какие… — Лёва сжал ладонь, выдвинул руку напоказ. — Возьмешь его в кулак: с одной стороны башка комарья торчит, а отсюда — лапы. А уж паутов в иной год бывает… Оставь собаку на улице на ночь — съедят. Шкуру-то не прокусят, но морду всю изопьют. До смерти замучают.

— Разве ночью пауты летают? Они ж токо — днем, — усмешливо сказала Валентина.

— Там летом ночей не бывает! — живо откликнулся Лёва. — Полярный день настает. В некоторые дни солнце почти за сопки не уходит. Круглые сутки светло… А бывало, пауты лосей съедали. Облепят беднягу так, что он не знает, куда деться. Ревет милый, мечется. В конце концов залезет в воду, куда-нибудь в озеро, и стоит сутками. Даже морду от этой твари в воде прячет. Вздохнет и прячет. Постоит так недельку в воде, голодный, отощает до предела, потом выберется на сушу и помрет. Тут уж мухи налетят.

— А люди как же? — спросила Марина. — Как там они выживают?

— Туземцы — народ привыкший. У них в крови даже противоядие к такому гнусу выработалось. Остальной народ — людишки промысловые, каленые. Они за деньги хошь чего стерпят. Других там нету. — Лёва замолчал.

Повсюду вокруг костра тоже стало как будто тише, задумчивее. Глубже становилась ночь. Лес по округе стоял в безмолвии. Птицы отщебетали, оттрещали сверчки. Ветер потерялся в дебрях, видать, заплутал в потемках и смирился — уснул до рассвета. Река, чуть белесо светившаяся своей гладью, косвенно отражая последний затухающий свет розовато размазанной по горизонту зари, тоже текла дремотно, движения воды почти не заметить.

— Я как-то раз, — встрепенулся Лёва, — с егерями на вертолете поблизости от Туруханска местность облетал. В сталинскую пору там столько лагерей было! Больше, чем у нас, близ Никольска. Туда на баржах везли и везли. — Лёва с веселым вызовом бросил в сторону Сан Саныча: — А ты теперь представь, Саныч, из теплых-то московских квартир да из теплых чиновных кабинетов — на край земли, в верховья Енисея. Зимой мороз — сорок, а летом… Там в паутиный период по большой нужде сходить — горе. — Лёва коротко рассмеялся: — Нет, никогда интеллигенция не простит за такое Сталина! Они и его победу в войне признать не хотят.

— Репрессии не исключительно против интеллигенции были. Военные, крестьянство, неблагонадежные служащие… — отозвался на излюбленный исторический вопрос Сан Саныч. — Сталин был узурпатор по природе. Тиран по самой сути своей. Для таких даже вера и национальность роли не играют. Окажись он правителем в Китае или в Индии, так же бы гноил людей в лагерях, невзирая на расу.

— Социализм рухнул, так про Маркса сразу все забыли. Отбродил призрак по Европе, — усмехнулся Лёва. — Про Ленина — еще десяток годков, и тоже все перезабудут. Экий мечтатель: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Сейчас, прибежим… А вот Сталин — деятель гениальный, практический. За ним — мировая держава! За ним — победа! — Лёва говорил увесистыми, расчлененными восклицаниями.

— Стравливать своих врагов мастерски умел. В этом ему не откажешь, — кивнул Сан Саныч.

Сергей, как правило, сторонкой обходивший их витиеватые споры, сейчас ввязался:

— Мужики, вы чего? Сталин да Сталин… Мне, по правде сказать, стыдно за нас, русских, когда мы этого грузина возвышаем! Вроде мы неполноценные какие-то. — Сергей стал прикуривать сигарету от головешки. Все следили за ним, наблюдали, как вполупотьмах разгораются, набухают красные крохи табака. Покуда молчали: ясно, что Сергей мысли своей не закончил: — Нынешние кремлевские пройдохи графу «национальность» в паспорте отменили. Но по жизни-то национальность отменить нельзя! Грузин по трупам дошел до власти в России. Возомнил себя отцом народов. Захотел слепить новый строй. Что ему русские люди при этом? Лейся, кровушка! Беломорканалы, коллективизация, храмы разрушенные по всей стране… А начало войны? Когда немцы десятками дивизий нашу границу пересекли, Сталин что, войсками руководил, оборону налаживал? Он спал! Как в армии говорят: харю давил…

— Так он же в договор с Германией верил, — заступился за вождя Лёва.

— Верил? — ухватился за слово Сергей. — Сам любого сдаст, любому пулю в затылок пустит, а такой бестии, как Гитлер, верил? Всю страну подставил, черножопый… Помню, отчим Григорий Степанович рассказывал, он подростком войну на Украине встретил. Отец у него летчиком был. Так их воинскую часть, их аэродром, десятки самолетов, склады — немец в первый же день в прах обратил. Миллионы людей полегли в первые недели наступления немцев, еще миллионы в плен попали. Заводы, города — всё в руинах! Война на четыре года растянулась. Куда глядел верховный? Вся его гениальность в том, что без сердца и без жалости правил. А войну заканчивал? Сотнями тысяч жертвовал. Лишь бы скорей — победителя не судят! Жег русского человека сколько хотел. А мы ему осанну поем. Эх, до чего ж мы простодыры! Перед нехристем, перед тираном с Кавказа колени преклоняем. Сами из себя стадо делаем. Как будто только и ждем, когда какой-нибудь ирод на нас хомут наденет… Конечно, из истории и этого зверя не вычеркнешь. Но в пример приводить — себя позорить. Сталин — чурка. А чурка для русской жизни — зло! Хуже любого славянского дуболома.

— Надо ж, как ты разошелся, — удивился Сан Саныч.

— Ты, Серёга, похлеще евреев Сталина-то костеришь! — засмеялся Лёва. Удержаться от возражений он не мог, вытянул ближе к костру веселый рыжий нос: — Сталин не только среди русских порядок держал. Он и на родном Кавказе быстренько всех — к ногтю. С той же Чечней влёт разобрался. А мы теперь в чеченском дерьме который год купаемся.

Марину, сидевшую рядом с Сергеем, бесконечный мужиковский разговор «про политику» почти не трогал, но упоминание про чеченцев аукнулось раздражением.

Много раз она требовала от себя забыть Руслана, его ненавистный голос «э-э, красавица…», его мерзкого брата Фазила, забыть страшные морщины старика Ахмеда. Но гадкий вкус угощенческого коньяка Руслана, огонек зажигалки в руках Фазила, собственная пьяная тень на курортной аллее не хотели отступать, не вытравились даже радостью встреч с Романом. Если ей случалось теперь на улицах Никольска встретить бородатого кавказца, то опять прожигали воспоминания. Она коробилась, презрительно отворачивалась от встречного, словно они, все эти черные, ухмылисто и злорадно глядели на нее и знали, кем и как она попятнана.