На фоне безбрежной, заснеженной тайги занималось страшное черное пожарище: жирный ядовитый дым валил от пылающих руин, там-сям огромным всепоглощающим костром вспыхивало дикое пламя; даже сквозь значительное расстояние Малине казалось, что он слышит вой сгораемых заживо людей, ощущает сладковатый запах паленого человеческого мяса.
Вечерело.
Темнеющее светло-фиолетовое небо было будто бы подкрашено огромным багровым заревом — оно ширилось, разрастаясь в размерах, и занимало уже почти половину горизонта.
— А город подумал — ученья идут, — хохотнул Чалый. — Ну, вроде все на сегодня… Пора и в Китай.
Вор в законе Астра, придавленный огромным обломком бетонной стены, умирал мучительно, тяжело и жутко. Из развороченного живота вываливались окровавленные внутренности, сквозь обгоревшие лохмотья спортивного костюма виднелась густо татуированная грудь, из которой торчали поломанные ребра.
Матерому повезло больше: смерть «торпеды» была мгновенной — кусок бетона расплющил ему голову. Недавний партнер по буре лежал в каком-то метре, картинно раскинув руки.
Движимый волей к жизни, Астра, сжав в кулак остаток последних сил, попытался было высвободиться из-под тяжелого обломка — ему это не удалось, и адская, всепроникающая боль пронзила все тело. Под седую, коротко стриженную голову медленно натекала лужа крови, и почему-то не эта боль, а именно кровавая липкость причиняла умирающему больше всего страданий.
Но Астра не был бы Астрой, если бы даже теперь, в предсмертных муках, не обратился к философии: то ли он хотел забыться, отвлечься от физической боли, то ли сказалась старая привычка все обобщать.
— …кровь людская брызжет до самого неба, долетая до Господа Бога, а он моет в ней грязные ноги свои и молчит… — в полузабытьи пробормотал пахан.
Неожиданно, кстати или некстати, так живо и отчетливо вспомнилось: конец пятидесятых, жаркий август, подмосковная «малина», куда его, откинувшегося с «малолетки» семнадцатилетнего пацана, привела первая, незабвенная любовь, тридцатичетырехлетняя татуированная «жучка», ее изощренные ласки и его молодой неуемный порыв; и от этого сладостного воспоминания сердце умирающего пронзительно защемило…
"Как жаль, что не увидел опубликованной свою лучшую работу… — блеснуло в его потухающем сознании, но пахан тут же философски заметил: — Хотя — что ни делается, все к лучшему. Так им, ментам поганым, и надо… Сколько же их, «мусоров» голимых, сегодня полегло?.. И кто же это такой хороший в верто…"
Смерть равняет всех: воров — с мужиками, петухов — с чертями, придурков — с шерстяными и, что самое ужасное, первых, вторых, третьих и четвертых — с самыми жуткими ментами.
Смерть Герасимова была еще страшней и мучительней, чем смерть его главного идейного оппонента: пулеметной очередью полковнику оторвало обе ноги по колена, и хозяин, оставляя за собой две густые кровавые дорожки, все равно сливавшиеся в одну страшную полосу, непонятно для чего полз к развороченным дверям.
Теряя кровь, он слабел с каждым движением: несколько судорожных рывков — и полковник, царапая ногтями линолеум, ткнулся подбородком в выщербленный порог.
"И почему я тогда послушался Васю? — беспорядочно мелькало в голове. — Почему я, старый идиот, заткнул Астру в БУР? Почему не выдал ему парочку сук, как он требовал? Все он, все он… — Почему-то умиравшему хозяину подумалось, что эта вертолетная атака и была «проверкой» из Москвы, организованная злопамятным вором. — Вот она, организованная преступность, всех подкупил… И вертолетчиков, и ГУИН, и Думу…"
Герасимов умирал — глаза заволакивал кровавый туман, сердце билось все реже и реже, но сознание почему-то не покидало его.
"Как хорошо, что я не дожил до визита самого подполковника! — подумалось ему; видимо, в предсмертном бреду Герасимов посчитал, что само появление страшного московского подполковника выглядело бы еще более кошмарным. — Но почему я только не дожил до пенсии?! Прощай, Родина, прощай, Полтавщина…"
Несколько раз конвульсивно дернувшись, полковник наконец затих — теперь уж навсегда…
Спустя всего лишь час связь с Февральском возобновилась — видимо, старичок ошибся, а скорее всего, ему просто не хотелось отпускать гостя.
И вот уже полчаса Каратаев, сосредоточенно глядя на потрескавшийся диск, поочередно набирал три телефонных номера.
Результат был все тот же: и у коменданта гарнизона, и у начальника поселковой милиции было занято, а в санчасти по-прежнему никто не брал трубку.
"Странно, — все сильней волновался бывший спецназовец, — может быть, в Февральске что-то случилось? Ну, Игнатов и гарнизон — понятно. Но почему же тогда не берет трубку Таня?.. Может быть, ремонтники что-то напутали, когда налаживали связь?.."
Но тогда бы, по логике, и в санчасти были короткие гудки, но там — почему-то длинные, как и всегда при свободной линии. Вот только к телефону там никто не подходит, а ведь обязательно должен быть кто-нибудь из дежурного медицинского персонала.
И это очень тревожило Каратаева.
Неизвестно, что было в голове беглых преступников, но, увидев своими собственными глазами, какие те оставляли за собой следы, Михаил очень волновался за судьбу беззащитного поселка, в котором ничего не подозревавшие жители продолжали размеренную жизнь.
"А что, если они уже над Февральском?.." — пронеслась в его голове черная мысль, но он тут же отогнал ее, с досадой поморщившись из-за вынужденного временного бессилия.
Надо было срочно что-то делать, а телефонная связь, как всегда, подводила именно в тот момент, когда она была всего нужнее.
Не в силах усидеть на месте от волнения, Михаил вышел из маленького здания полустанка. На крыльце стоял в оранжевом железнодорожном жилете дежурный и спокойно попыхивал "Беломором".
— Сигареты не найдется? — не глядя на курящего, глухим от волнения голосом спросил Каратаев.
Вообще-то он курил очень редко. Но за последнюю неделю это была уже вторая его сигарета.
— Пожалуйста, Миша, бери. — Железнодорожник протянул смятую пачку "Беломора".
Он знал, что тот не курит, и хотел что-нибудь спросить об этом, но, взглянув на потемневшее от волнения серьезное лицо бывшего капитана «Альфы», решил не задавать лишних вопросов.
Охотник вытянул из протянутой пачки папиросу, смял огромными пальцами гильзу и слегка наклонился, прикуривая от протянутой дежурным по полустанку короткой «беломорины», сделал глубокую затяжку.
Сосредоточенно глядя перед собой, Михаил, казалось, ничего не замечал вокруг — мысли его витали далеко от железнодорожного полустанка. Несколько сильных, глубоких затяжек, и он, нервно швырнув окурок в сугроб, вернулся к телефону.
Зажав старую трубку аппарата между ухом и плечом, Каратаев вновь принялся дозваниваться по так необходимым сейчас телефонным номерам.
Но вновь все его попытки остались безуспешными…
На линии — или короткие гудки, или гробовое молчание.
Не отнимая трубки от уха, Михаил с тревогой посмотрел в мутное окно: где-то там, в сизо-голубой дали, был Февральск, была гарнизонная санчасть, в маленьком помещении которой должна была дежурить его Таня…
Глава семнадцатая
Популярный в поселке фарцовщик, он же — агент разведки соседнего государства китаец Ли Хуа, сидя в своем вагончике, задумчиво смотрел в какую-то одному ему известную пространственную точку перед собой.
Причиной такой серьезной задумчивости послужило недавнее сообщение по телевизору: хабаровская дикторша взволнованным, прерывающимся, непривычно серьезным голосом сообщила о захвате беглыми уголовниками совсекретного военного вертолета.
Это был тот самый КА-0012-"Б", информацию о котором и предстояло собрать хорошо законспирированному агенту. Сообщение об угоне вертолета уголовниками кардинально меняло ситуацию…
Китаец поднялся, поставил перед собой магнитофон и включил кассету — из динамиков полились торжественные аккорды Первого фортепьянного концерта Петра Ильича Чайковского.
Как ни странно, Ли Хуа совершенно не любил традиционной азиатской музыки — она, размытая, эмоционально неопределенная, навевала на него тоску, парализовывала мысль, склоняла к медитативности и вообще вгоняла в уныние.
А вот Чайковского он, наоборот, любил — то ли за глубокое философское осмысление мира, то ли за сексуальную ориентацию: как известно, этот классик, написавший шесть симфоний, одна лучше другой, всю сознательную жизнь прожил со своим слугой.
Торжественные, величественные фортепьянные аккорды, мощное звучание духовых, форте скрипок, альтов и виолончелей — все это настраивало Ли на оптимистический лад — почему-то после первых же тактов законспирированному под мелкого коммерсанта китайскому разведчику начинало казаться, что и с этим заданием он справится не хуже, чем с предыдущими.
"Если они угнали вертолет, — соображал китаец, — то наверняка не для того, чтобы просто на нем покататься. Рано или поздно им придется что-то предпринимать. Но ведь пока они тут, в России, им никуда не скрыться… Они — вне закона. А что, если…"
Мысль показалась Ли Хуа настолько свежей, оригинальной и замечательной, что он аж заерзал от нетерпения.
"Так, какие там у них клички? — принялся вспоминать разведчик; ему было достаточно услышать что-либо один раз, чтобы больше не забывать никогда. — Чалый, он же Иннокентий Мефодьевич Астафьев, и Малина, он же Сергей Арнольдович Малинин… Наверняка среди жителей этого поселка должны быть какие-нибудь их знакомые. Да и сами угонщики не смогут все время находиться в воздухе; так или иначе им придется приземляться — заправиться, если дадут, набрать анаши, водки, снять девок… Вертолет — это даже лучше, чем джип, против такого никакая не устоит…"
Тем временем первая часть закончилась — вторую часть этого замечательного фортепьянного концерта разборчивый китаец любил немного меньше, и потому мыслительные процессы чуть затормозились.