Закон тридцатого. Люська — страница 24 из 45

И ребята ушли от нее молчаливые. И больше не навещали. А когда она после болезни пришла на урок, все вот так же молчали… Молчали…

Иван Васильевич сел. Как же поступить? Вести урок как ни в чем не бывало? Он понимал ребят. Эта история с радиопередачей была гнусной. Петр Анисимович не имел права. Не должен был оскорблять человеческие чувства. Это подлость.

Ну, а как должен поступить он, учитель. Как? Ведь за урок отвечает он. И за срыв урока. Ведь молчанка — ребячество.

…Тогда молчал весь класс. И Лиана Васильевна побледнела, забрала журнал и ушла. И когда она ушла, класс молчал. И когда вернулась вместе с директором — молчал.

И только потом, когда она ушла, рассказали директору правду…

Как же поступить? Пойти к завучу? Жаловаться? На вот этих парней и девчат, которые вступились за своих оскорбленных товарищей, которые жаждут, ищут, требуют справедливости?

…Лиана Васильевна ушла из школы. А что ей оставалось делать?..

Иван Васильевич остался сидеть в классе. Он сидел так же молча, как ребята, и смотрел в окно. И только когда Володька Коротков вдруг заерзал на своем месте, доставая что-то из парты, Иван Васильевич сказал ровным голосом:

— Коротков, не занимайтесь во время урока посторонними делами.


Петр Анисимович с трудом владел собой. Даже его испытанная выдержка готова была треснуть по швам.

— Вы отдаете себе отчет в том, что происходит? — прошипел он прямо в лицо Ивану Васильевичу. — Ведь это же бунт, забастовка!.. Ведь за это!..

— Я прошу говорить со мной в более сдержанном тоне, — сказал Иван Васильевич спокойно.

— Да какой же тут к черту может быть тон! — взорвался Петр Анисимович. — Как же вы могли оставаться в классе? Мальчишка! Должны же вы понимать, что происходит!

— А вы понимали, что делали, когда потащили чужие интимные письма читать по радио? — запальчиво спросил Иван Васильевич.

— Это не ваше дело!

— Нет, мое. Ошибаетесь. Мое. Это… Это всех нас дело!

— Я еще раз прошу вас не вмешиваться в мои действия! — раздельно сказал Петр Анисимович. — А вот почему вы остались в классе, а не известили немедленно меня, потрудитесь объяснить.

— Хорошо. Я остался в классе, потому что солидарен с девятым «в» и не согласен с вашим решением не допускать Шагалова и Веселова к занятиям.

— Та-ак… Благодарю за откровенность. Я сообщу соответствующим инстанциям о вашем недовольстве.

— Пожалуйста. Куда угодно!

Иван Васильевич круто повернулся и вышел.

В пальцах Петра Анисимовича хрустнул карандаш. Он посмотрел тупо на обломки и отбросил их в угол.

После перемены завуч направился в девятый «в».

Класс встал, как обычно.

— Садитесь. Говорят, вы сорвали урок литературы? Может быть, вы намерены молчать и последующие уроки? Должен предупредить вас, что ни к чему хорошему это привести не может. Ваш класс справедливо считают трудным. Есть здесь несколько приличных учеников, которые приходят в школу для того, чтобы набраться знаний. Которые ценят заботу нашей партии и правительства о подрастающем поколении. И знают, какие высокие задачи стоят перед ними в будущем. Такие среди вас есть. И я обращаюсь в первую очередь к ним. Неужели ложно понятое чувство товарищества станет камнем преткновения на их пути? Неужели мы, взрослые, не знаем, кого надо наказать, кого поощрить. Ваше молчание — кричит. А крик мешает нам нормально работать. Поэтому мы вынуждены будем рас-фор-ми-ро-вать ваш класс. Надеюсь, что вы понимаете слово «рас-фор-ми-ро-вать». Даю пятнадцать минут на размышление. И вспомните: когда ваши деды и прадеды бастовали, они боролись против царя, против помещиков и капиталистов. А против кого боретесь вы? Против советской школы. Советской власти?

Петр Анисимович вышел из класса, плотно прикрыв за собой дверь. Последняя фраза не зря была сказана последней. Это был его козырь. Против этой фразы не возразишь.

— Однако жарко, — буркнул Володька Коротков.

— Ничего себе! Выходит, у нас сплошная контрреволюция! — сказал Лева.

— Формально он прав. А по существу… — Лена покосилась на дверь.

— По существу, — сказал Лева, — он прямолинеен. Люди борются не только против чего-нибудь, он и за что-нибудь. В данном случае мы боремся за справедливость.

— Лева, ты гений! — сказал Володька.

— А вообще-то он пугает. Он ничего один не может, — сказал Лева. — Чтобы расформировать класс, нужно решение педсовета. И еще, наверно, чье-нибудь.

— Закон скелета — закон, — сказала Лена.

Когда через пятнадцать минут Петр Анисимович вернулся, класс молчал.


— Ты чего ж, Ваня, не заходишь? — Викентий Терентьевич положил руку Ивану Васильевичу на плечо и повернул его лицом к окну. — Что-то у тебя вид какой-то… Болеешь?

— Здоров.

— Ну, садись, — Викентий Терентьевич буквально впихнул товарища в кресло, а сам уселся боком на письменный стол и неожиданно засмеялся: — Я, старик, на стол теперь сажусь с опаской. Секретарь, знаешь. Начальство. Увидят — осудят. Между прочим, Иван, задумываюсь нынче над всякой чепухой. Вот, например, слово: «се-кре-тарь». Что оно означает, а, филфак?

— Наверно, человек, хранящий секреты.

— Во-во!.. — Викентий Терентьевич снова засмеялся весело, немного запрокидывая голову.

Иван Васильевич и Викентий Терентьевич институтские друзья. Только Вика — историк, а не литератор. Еще в институте его избрали секретарем факультетского бюро, потом институтского, а после вот секретарем райкома.

Иван Васильевич тогда пожалел было товарища: учился-учился — и на тебе — «воткнули» на комсомольскую работу. Но Вика только смеялся:

— Я, старичок, тоже поначалу так думал, а потом пришел методом логических построений к выводу, что: а) лучше образованный секретарь, чем необразованный, б) лучше быть секретарем райкома, чем секретарем кафедры, и, наконец, в) секретарь райкома имеет дело с теми же живыми людьми, что и учитель. Только в несколько ином масштабе. Так что Викентий Терентьевич засучивает рукава. Соболезнований не принимаю. Советы и мысли — давай, а вздохи оставь для своих литературных упражнений. Ведь у вас, у литераторов, через каждые два слова — вздох.

— Точно, — согласился Иван и добавил: — А через три — выдох.

Они виделись последнее время редко. Каждый был поглощен своими делами. Но, встречаясь, были по-прежнему откровенны и доброжелательны друг к другу.

— Слушай, Вика, у меня к тебе дело.

— Ну.

— Я, понимаешь, подзапутался немного. У нас двоих парней в девятом классе не допустили к урокам. Может быть, и за дело. Но дело это… спровоцировано, что ли. Шагалов вынужден был защищать свою честь. И не только свою, но и честь девушки, которая ему, видимо, небезразлична. И вот, в сущности, за это его и его товарища не допускают к занятиям. Ну, ребята, естественно, приняли все очень близко к сердцу. И замакаронили. Весь девятый «в». Прихожу к ним на урок — молчат. Вызываю, спрашиваю — молчат, — Иван Васильевич вздохнул. — Я, понимаешь, подумал, подумал, уселся за учительский стол и тоже замакаронил.

— Та-а-ак… — Викентий Терентьевич нахмурился, сказал грозно: — Институт окончил, основы марксизма-ленинизма изучал, педагог! — потом вдруг улыбнулся: — Говоря по совести, Ваня, я бы тоже, наверно, замакаронил.

— Ты только пойми. Вика, — оживился Иван Васильевич. — Ведь чего требуют ребята? Справедливости, уважения к личности. И если мы будем подрывать в них веру в справедливость, они вырастут прохвостами, себялюбами, бюрократами. Вот мы говорим: надо приучать ребят к самостоятельности. Это значит — нельзя уходить от острых вопросов, если они возникают. А наоборот. Прийти к ребятам и без всякого чмоканья и сюсюканья посоветоваться с ними. Заставить их думать, взвешивать и решать. А мы? — Иван Васильевич махнул рукой.

— А мы навязываем им готовые решения. Так? Комсомол, Ваня, тоже над этим бьется. И мы — за самостоятельность, за разумную инициативу.

— Они личности, наши ребята. Понимаешь, Вика? Лич-но-сти. Словом, я целиком на их стороне. Понимаешь? Теперь завуч мне житья не даст.

— А ты испугался?

— Да нет, Вика. Только противно. И обидно, что такое тонкое трепетное дело попадает порой в равнодушные руки.

— Обидно, — кивнул Викентий Терентьевич. — И ты позиций своих не сдавай. А что касается «макаронной забастовки», это все-таки не метод добывать справедливость. Ребячество. Надо было как-то разъяснить твоим «личностям», что есть роно, и райком комсомола, и, наконец, райком партии, Ваня.

— Это я все понимаю… Только убежден, что в тот момент разъяснять им было бы бесполезно. Молчанка — это вроде взрыва у них. Понимаешь? Он где-то там готовился всякими предпосылками… А когда уж назрел — предотвращать его поздно. Надо оценить позицию и или согласиться с ней, или отвергнуть. Я вот согласился.

— И жалеешь теперь?

— Нет, что ты! Я к тебе не за защитой пришел. Так. По старой дружбе — поговорить.

— Историю с радиоаппаратурой я знаю, — сказал Викентий Терентьевич. — А вот в причины, так сказать, внутреннего порядка еще не вник.

— Тут все и просто и сложно. Вика. Ребята уже взрослые, чувства у них искренние, порывистые и стыдливые, что ли. И если к ним не относиться бережно, с человеческим уважением, можно черт знает какую травму нанести. Вот человеку ногу сломать или башку пробить — судят. А если в душу сапогом? Если веру в доброту ломаешь? В справедливость? Это ж тоже преступление! А уголовно не наказуемо. А надо, надо как-то наказывать. Жестоко и беспощадно. Кости срастаются, а душа ведь калекой может остаться. На всю жизнь! И это всем, всему обществу непоправимый урон. И ничем его не измеришь.

Викентий Терентьевич слез со стола, прошелся по кабинету. Остановился возле Ивана Васильевича.

— Что считаешь нужным сделать?

— Не знаю. И обсудить, скажем, с ребятами этот вопрос не решаюсь. Потому что тут такие тонкие категории, что ли, чувства. Трогать их нельзя. Даже и с добрыми намерениями. Не всякий себе в нутро лезть позволит. А тем более такой паренек, как Виктор Шагалов — увлекающийся, пылкий, самолюбивый.