Петр в страхе бросился к соседям.
На кухню вышел Сергей Степанович в галифе на подтяжках и в шлепанцах на босу ногу. Вода переливалась через край раковины на пол. Он закрыл кран. Взял неподвижно стоящую женщину за плечи, усадил на табурет. Она села покорно, сказала:
— Что-то сегодня Анисим задерживается на работе.
Сергей Степанович посмотрел ей в глаза, покачал головой.
— Звони в «скорую», Петруха. Скапустилась твоя мамаша. Разума, видишь, лишилась с горя.
В дверях стояли испуганные Оксана Матвеевна и Наташа.
— Может, обойдется? — спросил Петр неуверенно.
— Надо вызвать. Видишь, кран не закрыла, а может и примус перекачать, взорвется. Мало ли что может наделать человек не в себе. Отлежится — вернется. Звони.
Приехали санитары. Увезли мать. В этот день Петр не пошел в институт. Бродил по городу. Думал.
Через неделю кончились деньги. Зашел к соседям занять до стипендии.
Сергей Степанович отослал жену и дочь на кухню, усадил Петра за обеденный стол, сам сел напротив, положил локти на клеенку.
— Худо, Петруха?
Петр только голову опустил.
— А будет еще хуже. Комнату отберут. Зачем тебе одному две комнаты? Знаешь, как с жилплощадью… Такие дела… — Он вздохнул.
— Что же делать, Сергей Степанович?
— Не знаю, Петруха, не знаю… Да и жить тебе будет туговато. Институт бросать придется. На работу устраиваться.
Помолчали. Сергей Степанович с интересом рассматривал Петра.
— Ну, на работу я тебя устрою. Биография у тебя чистая, отец геройски погиб. Дед был мелким ремесленником. По материнской линии тоже все благополучно. Комсомолец. Так?
— Откуда вы все знаете?
— Соседи ведь, — уклончиво ответил Сергей Степанович. — На работу я тебя устрою.
— Спасибо.
— Не за что. Все мы люди-человеки. А вот комнату жалко. Жениться бы тебе! — неожиданно сказал он.
Петр улыбнулся.
— Куда уж! Самому бы свести концы с концами.
— Работа будет. А комнату отберут.
— Жениться, Сергей Степанович, надо иметь на ком. А то взвоешь!
— Это верно. Это верно, — согласился Сергей Степанович. — Можно и взвыть, и света божьего не взвидеть. А ты б к моей Наташке посватался.
Петр испуганно посмотрел на него.
— Не нравится? А ведь ничего девка! И семья у нее неплохая… Или семья не нравится?
— Нет, отчего ж… Только ведь любовь должна быть.
Сергей Степанович захохотал, перегнулся через стол, хлопнул Петра по плечу.
— А как же без любви! Любовь, Петруха, первое дело. Будет любовь! И квартира вся — наша! Понял? Конечно, неволить и уговаривать в таких делах немыслимо. Но все ж подумай. Лично я свою Наташку за тебя отдам. Ты парень наш, советский. Биография у тебя чистая.
Снова помолчали.
— Как-то неожиданно… — проговорил наконец Петр.
— А в жизни нашей, Петруха, все неожиданно. Подваливает — бери. Счастье — оно как птица. На одной ветке не сидит. Порхает. Его лови — и в клеточку! И дверцы не открывай. Тогда оно твое. Ты что вечером делаешь?
— Ничего.
— Вот и пригласи мою Натаху в кино, что ли. Денег я тебе одолжу. Приглядись. Спешить не надо. Но и комнату не прозевай. — Он подошел к двери, приоткрыл ее. — Эй, бабы, куда запропастились?
Из кухни пришли Оксана Матвеевна и Наташа.
Петр украдкой глянул на девушку; она показалась ему излишне бледной и не очень-то красивой. Вот только глаза разве…
— Наташа, тебя Петр Анисимович пришел в кино приглашать. Пройдись, дочка, пройдись, нечего дома сиднем сидеть.
Наташа покорно кивнула и ушла в прихожую одеваться.
Через две недели молодые поженились. Сергей Степанович устроил Петра на работу в колонию для малолетних.
В квартире долго перетаскивали мебель с места на место.
Обычно Иван Васильевич ездил с работы на двух автобусах — до дому от школы было далековато. Но сегодня, несмотря на то, что после оттепели крепко приморозило, он все-таки решил идти пешком: его взволновал, озадачил и даже обидел разговор с завучем.
Холод легко пробирался сквозь рябенькую ткань модного весеннего пальто, которое Иван Васильевич приобрел по случаю окончания института. А зимнего не было: не очень-то разоденешься на студенческую стипендию.
Конечно, существуют программы и планы уроков, и полагается их придерживаться. Но ведь ни программой, ни планом нельзя предусмотреть детали, частности. В конце концов класс — не бездушный механизм…
Иван Васильевич свернул за угол, сделал несколько быстрых шагов и, энергично оттолкнувшись, заскользил по ледяной полоске, накатанной ребятишками на панели. И тут же смутился. Вчера он был еще студентом и мог позволить себе прокатиться вот этак. И никому до этого не было дела. А сегодня он учитель. На него смотрят ученики. Интересно, что бы они сказали сейчас? Что сказал бы спокойный Лева Котов? А этот увалень Веселов или лучезарная Ольга Звягина? Уж Сима-то Лузгина всплеснула бы руками, и, наверно, глаза у нее сделались бы круглыми-круглыми!
Иван Васильевич улыбнулся, и у него появилось озорное желание вернуться и проскользить по катку еще разок. Но он, не оборачиваясь, зашагал дальше.
А может, ничего б они не сказали? Просто покатились бы вслед за ним: и Лева, и Веселов, и Звягина. И в конце ледяной полоски устроили бы кучу-мала.
А завуч?.. Иван Васильевич представил себе плотно сомкнутые губы Петра Анисимовича. Осуждающий взгляд выцветших глаз. Он даже голос его деревянный услышал: «Хотите завоевать себе дешевый авторитет?»
А бывает дешевый авторитет? Если он дешевый, разве это авторитет? И верно ли, что всем своим поведением учитель должен отчуждаться от учеников? Проводить между ними и собой невидимую, но вечно ощутимую черту?
Неужели непослушные вихры на лбу и макушке, которые никакой силой не уложить, лишают его права на уважение ребят?
Попробуем возразить.
— Итак, вы, уважаемый Петр Анисимович, считаете, что даже вихры на голове учителя неуместны. Понимаю нас так: учитель должен быть отутюжен и подстрижен. Не могу с вами не согласиться. Если учитель пришел в класс в жеваных брюках и к тому же обросший неопрятной щетиной, это плохо. Скажем даже — очень плохо. Потому что учитель, говоря вашим языком, «должен являть собой пример». Но ведь вы, уважаемый Петр Анисимович, имеете в виду нечто большее, чем вихры на голове или жеваные брюки. Вы требуете, чтобы учитель был отутюжен и подстрижен внутренне. Именно внутренне. Иначе и не истолкуешь ваш разговор о программах и планах. А вот некий Иван Васильевич Соколов, еще будучи на практике в школе, задумался над одной маленькой деталькой. Крохотной. Совсем малюсенькой. Интересно ли будет учиться по этим программам и планам?
Петр Анисимович улыбается. Ему явно жаль некоего Ивана Васильевича Соколова, который, видите ли, задумывается.
— Человек должен делать то, что ему положено: академики разрабатывают программы, министры эти программы утверждают, учителя неукоснительно согласно этим программам учат, а ученики, естественно, эти программы должны усвоить.
— Чему учить? Можно вызубрить наизусть два десятка пушкинских строк. Даты рождения и смерти. Названия произведений и даже историю их написания. И все это есть в наших программах. Но если не откроется ученикам душа поэта, если не сумеют увидеть они мир его глазами, если не опечалятся его печалью и не возрадуются его радостью, — к чему им даты его жизни?
Так чему и как учить, Петр Анисимович?
Конечно, сочинение об Иване Ивановиче не предусмотрено программой. Но ведь оно может разбудить фантазию, а стало быть, и мысль, и, может быть, чувства.
А вместе с мыслью и чувством придет и самое главное — отношение, оценка.
Скажите откровенно, Петр Анисимович, может быть, именно это и не устраивает вас?
А не преувеличивает ли некто Иван Васильевич Соколов?
Хорошо. Оставим это. Возьмем другой аспект. Учитель Соколов — комсомолец, и ученик Нектов — тоже. Состоят они в одной организации, руководствуются одним уставом, стало быть, пользуются теми же правами и несут на себе груз тех же обязанностей. А что, если ученик возьмет да и поучит учителя на комсомольском собрании? Или, может быть, создать два комсомола: один — для учеников, другой — для учителей?
Иван Васильевич шел размашистым шагом и вел спор с Петром Анисимовичем.
Петр Анисимович умолк. Ему нечего было возразить. Или, может быть, сам Иван Васильевич не находил возражений?
Когда отец улетал, Оленька садилась за его письменный стол. Зажигала старую настольную лампу-вазу с темно-зеленым стеклянным абажуром, гасила остальной свет. Кожаный диван, и массивные кожаные кресла, и черный стеллаж во всю стену, и столик с радиоприемником — все погружалось в полумрак, отступало. Только зеленовато поблескивали корешки книг да искрилась изморозь на окне.
Теплый свет лампы ложился на стол ровным полукружьем. Мягко светился абажур. Маленький самолетик, прикрепленный к металлической подставке тонкой крепкой проволокой, казалось, вот-вот сорвется и полетит. Мерно тикали часы на стеллаже, подчеркивая покой отцовского кабинета, надежность этого покоя.
У Оленьки был свой письменный стол. Светлый, с темными прожилками причудливого рисунка, он стоял в маленькой комнате возле кухни. Еще там была тахта, отделанная таким же светлым с прожилками деревом, жесткое кресло, два стула и аккуратный самодельный стеллаж с Оленькиными книгами. Стеллаж выстроил отец. На полу лежала потертая медвежья шкура. Ее привез отец откуда-то из Сибири. Над дверью красовались оленьи рога из тундры; на стеллаже вместе с книгами ютились причудливые раковины из Владивостока; камешек, напоминавший пчелиные соты в разрезе, уроженец Гималаев; китовый ус, который отцу подарили в Одессе китобои; огромная кедровая шишка с Амура; маленький черноморский краб под стеклянным колпаком — дар Ялты; панцирь черепахи из Каракумов…
Оленька любила свою комнату, которую отец шутя называл «лягушатником», но когда он улетал, предпочитала сидеть за его письменным столом. Вот как сегодня.