Что до новостей, то мой дядя Баркет умер и моя матушка вместе с ним. Брат мой Джон отправился за море, но я не знаю куда. Генри и Эдвард тоже.
Милый мой, тетя, дядя и многие другие очень добры ко мне, так что, по милости Божьей, я не испытываю недостатка в пище и одежде, пусть и скромной. Хотя невыразимое облегчение знать, что с тобой все хорошо, я все же умоляю тебя не писать слишком часто, как бы не обернулось к худшему. Здесь очень бдят.
А теперь, мой любезный, с 1000 слез прощаюсь я с тобой и прошу за тебя Бога, который никогда не спит и не дремлет, который, уповаю, обережет тебя и моего дорогого друга с тобой вместе от всех врагов и в свое время вернет тебя к твоей семье. Об этом каждодневно молится любящая и покорная жена твоя до гроба, Ф.
Многие наши друзья здесь желают передать тебе привет. Ричард и остальные твои милые малыши, которые умеют говорить, много говорят о тебе и желают видеть. Нижайший поклон моему дорогому батюшке, скажи ему, что я молюсь за него всем сердцем, но сочинитель из меня такой скверный, что писать ему я не решаюсь. Прошу, будь осторожен и осмотрителен по части тех, кому доверяешься.
Он перечитал письмо еще раз, потом вернулся к словам: «мой дядя Баркет умер и моя матушка вместе с ним». То был весьма сдержанный способ сообщать такие ужасные новости почти мимоходом, но Уилл видел в этом доказательство веры Фрэнсис: после долгих лет болезни Кэтрин Уолли обрела покой Божий, и не стоит об этом плакать.
Он бросил взгляд в другую сторону погреба на Неда, который, подавшись вперед на стуле, жадно наблюдал за ним.
– Ну же, Уилл, – произнес тесть. – Что она пишет?
– Лучше тебе прочесть самому, Нед.
Он передал ему письмо и сочувственно похлопал по плечу. Нед бросил на него острый взгляд, на лице его проступила вдруг тревога.
Закончив читать, Уолли откинулся на спинку стула, глядя в пустоту и зажав письмо в руке.
– Мои соболезнования, – сказал Уилл. – Она была прекрасной женщиной, исполненной благодати Божьей. Она много страдала, но теперь все кончено.
Тишина.
– Да, это так, – промолвил наконец Нед.
Той ночью, когда они выбрались на обычную прогулку, Нед зашагал в направлении сада. Уилл не стал увязываться за ним.
Морской туман наплывал со стороны пролива Лонг-Айленд. В сырой ноябрьской мгле яблони и груши простирали к небу голые ветви в скорбной мольбе, или так казалось Неду. Образ жены, так долго оттесняемый вдаль, витал в тумане вокруг него: юная Кэтрин Мидлтон в свои девятнадцать, когда он взял ее второй женой после смерти Джудит при родах; обескураженная Кэтрин, которую он оставил на ферме в Эссексе с четырьмя детьми на руках – двое от Джудит и двое их общих, – когда отправлялся на войну; сияющая Кэтрин на обеде у короля в Хэмптон-корте, когда Карла взяли в плен и сделка казалась еще возможной; Кэтрин в роли почтенной матроны, управляющей домохозяйством на Кинг-стрит в дни благоденствия, в пору их принадлежности к близкому кругу Кромвеля, когда они стали богатыми и уважаемыми; сокрушенная Кэтрин, обнаружившая, что неожиданно забеременела на двадцатый год замужества. Она почти истекла кровью во время выкидыша и так никогда уже не оправилась полностью, ни умственно, ни телесно. Так много разных Кэтрин, и ни одну из них он не сможет никогда увидеть, обнять, прошептать ей ласковые слова. Какое неизбывное горе.
Нед опустился на колени на мерзлую землю сада в Новой Англии и заплакал.
Та зима – их вторая в Милфорде и третья в изгнании – выдалась столь же суровой, как первая в Кембридже. Валил снег, и ставень над решеткой приходилось держать закрытым. В полумраке беглецы жались к печурке и пытались при свете свечи работать окоченевшими пальцами. Письма больше не приходили. Кораблям опасно пускаться через Атлантику в сезон штормов. К тому же от Девенпорта пришла весточка, в свою очередь полученная им от Инкриза Мэзера, что Уильям Хук вынужден был залечь на дно после одного из перехваченных писем и не может больше писать в Нью-Хейвен напрямую.
Уилл продолжал подсчет дней, делая отметки, и однажды утром объявил, что сегодня Рождество.
– В Англии теперь наверняка снова разгул пьянства и безбожных игрищ, – мрачно заметил он. Потом просветлел. – А помнишь тот день в пятьдесят седьмом, когда мы накрыли тайную мессу в Эссекс-хаусе?
Нед посмотрел на него поверх нитки с иголкой. Он хорошо помнил тот случай. Государственный совет встревожился, что его эдикт, запрещающий подобные папистские празднества не соблюдается, и приказал армии железной рукой навести порядок. Это Уилл придумал нагрянуть в частную часовню маркиза Хартфорда и застать католиков на месте преступления. Нед особого восторга не выказал, но пошел из стремления угодить зятю.
– Ну и навели мы на этих надутых кавалеров страху! Помнишь нахального малого, который пытался спорить с нами? – спросил Нед. – Того самого, кого мы приказали арестовать?
– Секретарь Хартфорда, – с готовностью подсказал Уилл. – Нэйлер.
– Точно, Нэйлер. – Уолли вернулся к шитью, потом снова поднял глаза. – Разве не так звали правительственного агента, который, по словам Сперри, вел охоту на нас?
– Ну и что? – Уилл пожал плечами. – Имя распространенное. Едва ли это один и тот же человек.
– Верно, – согласился Нед.
И все же мысль засела у него в мозгу. Не у жены ли этого человека кровь пошла из чрева так, что ее пришлось вынести из церкви? Ему вспомнился разительный контраст между алыми пятнами крови на каменных плитах пола и смертельной бледностью ее лица – она выглядела в точности как Кэтрин, страдавшая в предыдущем году от кровотечения. Интересно, что потом с ней сталось. Нэйлер. Да, это правда. Он – это ужас, как выразился Сперри.
Тем вечером было слишком холодно, чтобы выходить на улицу. После ужина Нед зажег еще одну лампу и, пока Уилл лежал на матрасе, читая Библию, уселся за стол, открыл старый армейский мешок и достал свои бумаги.
Некоторые воспоминания о жизни его высочества,
покойного лорд-протектора Оливера Кромвеля,
написанные двоюродным братом оного полк. Эдв. Уолли.
Года полтора с лишним не притрагивался он к своим записям. Но теперь его ум настолько заполнили картины прошлого, что он чувствовал, будто голова вот-вот лопнет, если не излить ее содержимое на бумагу. К тому же он знал, кому его воспоминания могут быть интересны, – Фрэнсис, на которую его карьера навлекла такие несчастья. Мысль, что дочь не отваживается писать ему, так как стыдится своего плохого почерка, устрашила его. Он всегда был слишком суров с ней. Нужно это исправить. Он не станет писать ей письмо – она получит книгу.
Хотя родился и воспитывался я как джентльмен, ко времени совершеннолетия имение моего отца пошло по ветру по причине его мотовства. Жил он целиком на занятые деньги. К одиннадцати годам надежды мои растаяли, и я был отправлен в Лондон обучаться ремеслу портного.
Семь лет провел я в подмастерьях, обучаясь делу, к которому не питал склонности, но в утешение получил трезвого и набожного хозяина. Он, в свой черед, был благословлен красивой и разумной дочерью. То была твоя мать Джудит, на которой я, с сердечного одобрения ее отца, женился. Мне жаль, что ты ее не помнишь. Была она мягкой, доброй и скромной, дух ее продолжает жить в тебе. По одному из совпадений, отмечающих жизни наши, Оливер в тот же год женился на Элизабет, дочери сэра Джеймса, торговца кожами из Лондона, и мы часто виделись с ним до его возвращения на ферму в Хантингдон.
Вопреки счастливому браку с Бетти, вскорости благословленному детьми, Оливер был подвержен сильным приступам меланхолии и зачастую слегал с хворями, скорее воображаемыми, чем настоящими. С глубокой убежденностью он нередко говорил мне, что наверняка умрет, не дожив до тридцати. Он слишком много пил, делал ставки на петушиных боях, всегда был готов устроить драку в таверне и был менее чем прилежен в молитве. Вскоре после того, как я закончил ученичество и был принят в Гильдию торговцев Тейлоров и завел собственное дело, он вдруг пропал из дома. Друзья в волнении несколько дней разыскивали его, опасаясь худшего, но все тщетно.
Однажды, спустя неделю, по милости Божьей он объявился у нашей двери в Лондоне – это был тот же самый Оливер, но преобразившийся. (Это случилось до твоего рождения.) Глаза его сияли ярким, жгучим пламенем – я не подберу иного слова, как это описать. Господь наш и Спаситель явился к нему и помог выбраться из адского омута, в который его затянуло. «О, я жил и любил в темноте, – сказал он мне. – Я был предводителем грешников. Я был слеп, но теперь прозрел. Я предаю себя в руки Господа и отныне буду следовать за светом Божьим, куда бы он меня ни направил».
Что это было за откровение и где и как явилось оно ему, я так и не узнал, но Оливер не солгал. Он возродился и с того времени процветал. Он изменился сам, и, хотя мы тогда даже не догадывались об этом, огнем своей веры ему предстояло изменить Англию.
Нед потратил не один день на написание этих нескольких абзацев, постоянно что-то исправляя и зачеркивая. Но какое это имело значение? Время было единственной роскошью, которую он мог себе позволить. Нередко он откладывал рукопись в сторону на дни или недели, прежде чем возвратиться к ней. Часами сочинял одно предложение. Но одно записанное воспоминание пробуждало дюжину, а то и сотню других. Про свои неудачные коммерческие авантюры Уолли предпочитал забыть. Торговля шерстью шла плохо, цены упали. Голландцы отказывались покупать готовые материи. Дважды пришлось ему сбегать от кредиторов. Он арендовал ферму под названием Лонгхаус-Плейс на эссекских болотах близ эстуария Темзы и попытался сделать близлежащие земли пахотными посредством осушения, однако не преуспел и в этом. Но зачем рассказывать потомкам про все это? Ему стыдно было вспоминать.
Он часто думал про Джудит. Отец ее умер рано. Приданое скоро кончилось, поглощенное неудачными предприятиями Неда. Она родила двоих детей, Джона и Фрэнсис, и скончалась при попытке принести ему третьего отпрыска. Вскоре он повстречался с Кэтрин. Она была дочерью его эссекского соседа, местного джентри – ее дед, сэр Томас Мидлтон, занимал в свое время должность мэра Лондона. Кэтрин вышла за него по любви: благородных кровей статный вдовец на четвертом десятке, джентльмен, вынужденный в поте лица в одиночку растить двух маленьких детей. Но ее расчеты на благополучную жизнь, если таковые имелись, развеялись так же, как и его. Все, что он мог предложить ей, – это надел плоской земли, заложенный и неплодородный, с видом на болота и море. А когда король ввел Корабельные деньги – гнуснейший налог, призванный финансировать его папистскую политику, – Лонгхаус-Плейс обанкротился.