– Тогда мы с вами квиты.
Она пожевала губами, осмысливая его упрек.
– Люди делятся на две категории, – сказала она наконец. – Порядочные и непорядочные. Вы, Михаил Степанович, мерзавец. Это не оскорбление, а факт. Вы заслужили все, что с вами происходит.
– Эдак мы договоримся до того, что вы – орудие Господа.
– Почему бы и нет?
– Потому что до вас эту риторику уже использовали, – сказал Гройс. – Ознакомьтесь на досуге и решите, хотите ли вы стоять в одних рядах с этими незаурядными личностями. А что касается деления… Люди делятся на две категории – на радостных и безрадостных. Вы, Ирма, тоскливая, как прокисший кефир. Унылая. И книги ваши унылые. Надуманные, высосанные из пальца. И сама вы такая же. Вы себя придумали! Как интеллигентную особу, скромную писательницу, знающую, однако, себе цену. Наверняка ведь на благотворительность что-то отчисляете! Собаку вон подобрали. Играете эту роль, тоже, кстати, довольно тоскливую. Но даже из вашей серенькой скорлупы идеально воспитанной дамочки пробивается чудо-юдо. О, клыки лезут!
Гройс резко ткнул в нее пальцем. Ирма от неожиданности отшатнулась.
– Книги вы пишете дерьмовые, – с удовлетворением сказал он. – И сами об этом знаете. А из роли-то вылезти не можете, да? Сами себе врете, что все у вас хорошо, что вы талант, второй Эдгар По, а?
Он хулигански подмигнул.
– Я пишу замечательно, – сказала Ирма, сохраняя ледяное достоинство.
– Врете. Вы и читателей своих презираете. Плебеи, мол, купились на мою преснятину.
Она снова поднялась. Вид оскорбленной добродетели ей очень шел.
– Я была спокойна, пока вы оскорбляли меня. Но когда вы отзываетесь так о моих поклонниках, я вынуждена прекратить наш диалог!
– Вы даже разговариваете, как книжная кукла. «Вынуждена прекратить наш диалог», – передразнил он. – Когда вы требовали от меня закрыть пасть, мне больше нравилось.
Женщина прикусила губу. Теперь Гройс четко понял, что больше всего ее раздражает. Шутовство! Она не переносит, когда над ней смеются. При насмешке этот злобный птенец выдирается из своей скорлупы и принимается яростно долбить клювом.
Но сейчас Ирма изо всех сил старалась, чтобы последнее слово осталось за ней. Не за бешеным птенцом – за леди.
– Сколько же в вас ненависти, Михаил Степанович, – лицемерно посочувствовала она. – Тяжело, наверное, жить с такой ношей!
– Тяжело жить с наручниками на левой руке.
– Сколько ненависти… – повторила она. – Будь у вас нож, вы бы меня ударили.
Она пошла к двери, держа спину очень прямо – воплощенное достоинство и благородство.
– Да толку-то вас бить, – вслед ей сказал Гройс. – Вы же восковая.
Ирма на секунду замерла. Плечи ее как-то странно перекосило, словно спину свело судорогой. Он вдруг представил, как она оборачивается, с рычанием кидается на него и до смерти забивает ведром с его же мочой, перемешанной с антисептиком. Быть убитым собственными нечистотами! И кем! Бабой, которая, существуй такая возможность, зашила бы собственный анус, чтоб уж во всем быть идеальной.
Однако Ирма вернула плечи на место. И вышла, оставив Гройса приходить в себя в одиночестве.
– Нормально поговорили, – пробормотал он, пытаясь успокоиться. – Наладили контакт.
Старик лег и стал смотреть в потолок. Надо было сдержаться! Какого лешего? Он что, совсем с ума сошел?
Может и сошел. Эта баба с ледяными внутренностями и пластиковыми мозгами, бумагомарательница, каждая книжка которой – памятник напрасно погибшим деревьям, эта бездарная и безучастная дрянь, ни черта не понимающая даже в собственной собаке, не уставала напоминать, насколько она лучше него. Гройс, может, и согласился бы. Но что-то подсказывало ему, что как только признает ее правоту, он останется в этой комнате. На две недели, на месяц, навсегда – какая разница! Он не сбежит. Не выберется.
Его охватила такая слабость, словно он сам был восковым и его бросили в горячую воду. Руки таяли. Ноги таяли. Голова оплывала и теряла очертания. В груди стало тесно и жарко, и щупальце черного жара потянулось вверх, прокладывая путь к его мозгам.
Гройс хотел позвать Ирму.
Но что-то внутри него отчаянно сопротивлялось.
Жарко.
Жарко.
Еще жарче!
Комнатка вдруг показалась ему похожей на гроб. Чистый светлый гроб с высохшими цветами на крышке. Не спасали даже окна: его не покидало чувство, что если отдернуть шторы, за ними будет кромешной стеной стоять земля.
Гройсу стало нечем дышать. Воздух превратился в горячую резиновую колбаску, забитую в горло, которую он никак не мог протолкнуть ни туда, ни обратно.
Рука старика упала с кровати. «Накаркала Ирма. Меня уже в аду встречают. Вон, двери открыли настежь».
Он растянул губы в ухмылке, не открывая глаз, и почувствовал, что воздух стал прохладнее. В этот момент в безвольно свисавшую ладонь вложили что-то мокрое, холодное, как кусочек масла. Гройс повернул голову и увидел Чарли.
Старик глубоко вдохнул.
В голове всплыла сто лет назад слышанная от старого приятеля фраза, которая когда-то безбожно его злила. «Ты жарь, – любил говорить приятель, – а рыба будет!» Он совал эту фразу к месту и не к месту, а Гройс бесился, потому что не понимал смысла.
«Ты жарь, а рыба будет». Ну что это такое, а? В ответ на все расспросы приятель только подмигивал.
Он, правда, давно умер. Утонул на озере. Может, решил раз в жизни сам поймать большую рыбу. И не факт, что не поймал, вдруг подумал старик, вовсе не факт.
Бледный Гройс сел на кровати. Жар схлынул, как не было.
– Ты жарь, – сказал он псу, – а рыба будет. Давай-ка, малыш, потренируемся кружиться.
Гройс не представлял, до какой степени в своих фантазиях о туалетном ведре он был близок к истине. В комнате просто не оказалось предмета, которым Ирма могла бы его ударить. Фикус был слишком тяжел, а идея с ведром не пришла ей в голову.
Выйдя из комнаты, Ирма твердым шагом дошла до кухни. А там налила в фужер коньяка, который держала в доме для кулинарных целей, и выпила большими глотками.
После чего ее стошнило в раковину.
«До чего он меня довел, – думала Ирма, отмывая поддон, – так и на наркотики можно подсесть». Алкоголиков она ненавидела. И вот сама шагнула на край пропасти!
Во всем этом был виноват омерзительный старик, сидевший как сыч на ее постели.
– Сволочь, сволочь, сволочь! – бормотала Ирма. Руки у нее тряслись.
Много лет Ирма обитала в очень комфортной среде. Издатель ее лелеял. Читатели спорили о том, какая книга лучше.
Если кота гладят со всех сторон, он быстро забывает, что не все любят котиков.
Заполучив Гройса, Ирма ни на секунду не задумывалась, что он может не оценить ее по достоинству. Она – преуспевающая писательница. Он – престарелый жулик. Разве этот расклад не обеспечивает ей его уважение?
Ирма стащила перчатки, в которых отмывала раковину, и выкинула в ведро.
Однажды, когда она была маленькая, ее привели в квартиру, где жила сова.
– Посмотри, – сказали Ирме, подведя ее к столу, – это птичка.
Сова сидела неподвижно и была похожа на кота, заколосившегося перьями. Вокруг глаз у совы все было белое, грудка седая. Ирма поняла, что птица очень старая. Даже лапы у нее мохнатые. Обросли к зиме, что ли?..
Сова смотрела перед собой совершенно круглыми глазами, вобравшими в себя день и ночь – в зрачке кромешная тьма, по краешку сияет золотистый солнечный ободок. Она была словно в оцепенении. Может, уже в спячку впала? – подумала Ирма. Ей доводилось слышать, что некоторые животные умеют спать с открытыми глазами.
Девочка протянула руку и погладила птицу по макушке.
Сова молниеносно извернулась, точно змея, и вонзила клюв ей в палец. Нахохлилась, потопталась на месте и снова застыла, как заколдованная. Ирма осталась с пробитым пальцем, из которого ручьем хлестала кровь.
Больше всего ее тогда поразил не размер раны (палец оказался распорот, словно его взрезали скальпелем). И даже не внезапность нападения. А гадючьи повадки в тихой на вид птице и яростное безмолвие, с которым сова нанесла удар.
Гройс напоминал ей сову. Худую, взъерошенную, но не растерявшую привычек, делавших его таким опасным. Сидит в одеяле, глазами лупает. А потом извернется – и половины пальца как не бывало.
Ей пришлось выпить пустырника, чтобы отпустило. Внутри не сердце билось, а тикал часовой механизм, подключенный к бомбе. Третья порция успокоительного остановила стрелки, иначе Ирму разорвало бы, а вместе с ней и Гройса.
Весь следующий день они вели себя как поссорившиеся супруги, прожившие вместе полвека. И деться некуда, и смотреть друг на друга тошно. Ирма утром молча принесла завтрак. Гройс молча пописал в ведро. Она повернула фикус другой стороной к солнцу. Он бросил под кровать носки.
После обеда она принесла ему свежие.
Это были носки той же фирмы, которую он носил. Шелк-вискоза, с укрепленной пяткой.
Гройс вспомнил, что она уехала сразу же после завтрака, сопоставил это с носками. И его вдруг кольнуло. Получается, она специально искала то, что было ему привычно. Не каждый магазин торговал продукцией этой фирмы, а ей еще нужно было выбраться из своей деревни. За продуктами она ездила накануне – выходит, сегодняшний марш-бросок был посвящен исключительно его носкам.
«Вот что ты вчера устроил? – мрачно спросил себя старик. – Ну, скучная тетка. Ну, пишет хреново. Но вреда-то никому не причиняет… почти. Дворнягу вон приютила и кормит. Ведь не любит ее, а все равно держит. Другая бы выгнала давно и взяла персидского кота. На приюты наверняка жертвует со своих гонораров. Одинокая она, вот и едет малость крышей. А ты ее искусал как бешеная собака».
Не то чтобы Гройсу было стыдно. Но он впервые ощутил что-то, похожее на жалость.
Тем более Ирма молчала. Тоже, значит, чувствовала себя виноватой.
«Извиняться буду», – решил Гройс. Вовсе не потому, что хотел угодить тюремщице. Именно теперь он перестал думать о ней как о навесном замке, к которому нужно подобрать отмычку. Надо же, носки купила… И ведь синие, как он любит.