Закрыв глаза — страница 18 из 31

Борио ди Сандро, вдовый друг семьи, помогавший им также деньгами, принес бутыль хорошего домашнего вина. И так, подвыпив, в первый день все друг с другом поладили.

Но Гизола вовсе не собиралась надрываться, как сестры, а те между собой прозвали ее «барышней-белоручкой». О том, чтобы с ними водиться, не могло быть и речи, и Гизола при любой возможности уходила одна в поля. На самом деле сестры относились к ней неплохо, но какой бы разговор они ни завели, Гизола всегда находила способ его оборвать. Даже на мессу она ходила одна — и вспоминала Поджо-а-Мели. Вернуться в Радду само по себе было несчастьем. И понимал это только Борио. Она всегда говорила ему, что не останется здесь — хоть режьте!

Прошел год, был большой церковный праздник, и вечером Борио повел ее в село на крестный ход.

За маленьким крестом шли парами крестьяне из окрестных деревень со шляпами в руках. За ними стайка девушек — они пели по книжкам, которые держали перед собой обеими руками, и шли, низко наклонив голову, будто против сильного ветра. За ними еще один крест — черный, большой и пыльный, с терновым венцом и свисающими веревочными бичами. И позади всех — священник.

Вдовец повел Гизолу домой — на молодых ребят она и смотреть не хотела и со всеми держалась свысока.

Дорога, густо обсаженная кипарисами, покидая село, шла круто вниз, в темноту — они спустились по ней и вышли в поля. Свернули на крутую тропку, что проходила краем большого приземистого взгорка, поросшего высокими дубами.

Гизола, которой Борио очень нравился, шла на шаг впереди, чуть взгрустнув, как бывало с ней, когда отпускало непривычное и затягивающее праздничное веселье.

«Почему она больше не смотрит на меня?»

Он отбросил сигару, которая теперь только мешала и лишь усиливала смущение.

Они были одни! Все остальные невесть куда подевались! Правда, несколько раз он слышал впереди шаги, но потом их шум удалялся.

Гизола, казалось, хотела съежиться, исчезнуть — она шла не глядя, и если бы не Борио, к которому она, слыша его дыхание, держалась поближе, то наверняка бы во что-нибудь врезалась.

Ноги у нее заплетались: они одеревенели и были такие длинные, что на каждом шагу она сотрясалась всей телом. Тогда ей пришло в голову остановиться. Она решила, что слишком много выпила, и чувствовала, как в голове у нее мутится. Дышала она, сама того не замечая, глубоко, животом.

Луна, трепещущая под покрывалом облаков, отбрасывала повсюду неверные, прозрачные тени. Тогда он взял ее за руку, и она не противилась: ему показалось, что Гизола стала слабой, почти нелепой. Но он понял. Поцеловал ее — она вздрогнула и отстранилась. Он поцеловал ее еще раз и уткнулся взглядом в затылок и ложбинку между плеч. Но, может быть, в другой раз она не даст себя поцеловать! И поскольку она не поворачивалась, он обвил ее талию рукой.

Она молчала! Она боялась заговорить, как боялась теней кипарисов, которые сразу за селом вдруг бросались на дорогу и потом, как живые, лезли макушками на стену на другой ее стороне.

Внезапно она села на камень посреди тропинки и прижала к лицу съехавший с головы платок. Пальцы казались железными, как зубцы вил.

Он хотел заговорить с ней, хоть и не знал как, и присел рядом. Ему не верилось, что это та самая Гизола, которую он знал столько времени и которая еще недавно была здесь рядом. Она стиснула ноги, так что вместе они напоминали перевернутый плуг.

Тогда Борио после молчаливой схватки рук пробормотал, чувствуя уже не страсть, а раскаяние:

— Давай, говорю тебе… давай…

Потные пальцы выскальзывали из захвата, ему хотелось их вывернуть. Они смерили друг друга враждебным взглядом, потому что пути назад уже не было.

Она развела ноги. И заплакала.


Борио был старше, и она подчинялась ему с покорностью. У него была крупная голова с шишкой на черепе, волосы бобриком зачесаны на виски, щеки гладко выбриты, а брови черные и щетинистые и сходились на переносице.

На следующий день она сама пошла к нему домой, да еще и приревновала.

Теперь взгляд ее приобрел влажность, а волосы по бокам от крошечного лба струились мягче.

Борио совсем потерял голову и женился бы на ней. Но его управляющий тоже с ней переспал, и оба из ревности трепали ее имя повсюду. Поэтому многие из отвергнутых ею юнцов теперь не давали ей прохода.

Они норовили застать ее в саду, среди персиков и смоковниц, караулили в зарослях можжевельника, когда она возвращалась домой. Она в слезах отбивалась, кусаясь и царапаясь, и бегом бежала домой. Там ей становилось смешно, и она садилась ждать, когда они заявятся под окно. Кое-кто даже пытался влезть по стене. Потом они кидали в дверь камнями.

Управляющий хотел пальнуть в них из ружья, как в зайцев.

Но она, чтобы обрести хоть какую-то независимость и чтобы родные не лупили ее каждый день, поступила в услужение к одной женщине в Кастеллине, другой деревне всего в нескольких километрах от Радды.

Выйдя из Сиены, дорога спускается вниз к самому ручью, где стоит мельница, а потом идет вверх, змеится и петляет между неотличимых друг от друга, одинаково безмятежных холмов с рядами виноградников, разделенными низкими стенками сухой кладки, с выглядывающими из-за кипарисов фермами, с колокольнями в такой далекой дали, что на очередном повороте они теряются из виду. И мало-помалу, пока дорога кружит, теряя терпение, истомленная своей длиной, она делается все тише, а окрестности — все засушливей и пустынней.

Есть там пригорки с россыпью камней на плоских верхушках, поросших чахлым кустарником. А вдоль коротких тропок, где ходят местные жители да их скотина — кресты, сбитые из колов для шпалер и частью поваленные.

Есть дубовые рощи, но негустые — сквозь листву просвечивают изгибы и выступы соседних холмов, склоны из трех или четырех граней, что обрываются вниз и вдруг выравниваются, переходят в волнистость лугов, красноватые земляные террасы, угорья.

После Фонтеруоло, селенья, где дома и четыре лавки выстроились углом, дорога идет круто в гору и достигает своей высшей точки.

Порой целый перелесок разворачивается перед глазами во всю ширь, и над ним пролетает птица. Из единственного на всю дорогу старого, выщербленного водостока в толстостенную поилку льется, журча, вода.

Безмолвие этих лесов, не нарушаемое долгими часами! Так молчат камни в цепкой хватке древесных корней. Но когда оттуда, где тают далекие горы, налетает ветер, ветви бьются в страшных корчах, с гулом и ропотом — и когда сжавшаяся под ветром крона вдруг расправляется, по всему лесу проходит затухающая дрожь и пробегает странный звук, певучий и замирающий. Ломаются мелкие ветки, листья хлещут по камням, птицы беспорядочно носятся, будто подхваченные ветром.

В бурю все дубы гнутся к земле что есть мочи. Облака застывают над ними, словно заглядевшись, и кажется, даже ветер не стронет их с места.

Порой дубы стоят, не шелохнувшись, и облака спокойно идут мимо.

За селеньем дорога поворачивает под углом и идет вверх по косогору белой полосой меж двух зеленых полотнищ, потом вдруг делает прямой бросок на километр с лишним, прорезаясь сквозь скалы, а там уже внизу лежит, как на ладони, вся Кастеллина.

Направо отсюда холмы становятся чуть выше. Слева же они постепенно понижаются, спускаясь к долине реки Эльза. Видны похожие на россыпь камней деревушки. Дальше начинаются Монтаньола и Монтемаджо, а за ними тянутся грядами еще холмы, которые отсюда, сверху, не отличить от далеких облаков.

Здесь почти наверняка наткнешься на отару овец — они вприпрыжку пересекают открытое место и скрываются в соседнем леске. Или спускаются по тропке друг за дружкой, будто ныряют вниз головой, и можно подумать, что первая своим весом утянула за собой всех остальных.

А сколько запряженных быками повозок, выкрашенных красной краской, а на них, как правило, крестьяне — забравшись с ногами, чтобы было удобнее!

Проезжал автомобиль, один из самых первых, и все, кто только мог, кидались к дверям и окнам и поражались, как это он просвистел мимо них, как будто их тут и нету, потом, как всегда, переглядывались и возвращались к своим делам. Ну и куда такая спешка!

Женщины, чьи дети ковырялись в земле чуть ли не посреди дороги, кричали вслед проклятия.

Кто-нибудь из старых разбогатевших фермеров, вжавшийся с перепугу в стенку, шел потом отвести душу с друзьями: садился на табурет и ставил между ног очищенную от коры палку, опираясь скрюченной спиной на ножи, кнуты и веревки, развешанные по стенам лавки, где торговали также серой, щетками и сапожными гвоздями.

Так он и сидел, может быть, часа два, сплевывая всякий раз в одну сторону, и посылая за сигарой, чтобы не вставать, кого-нибудь из мальчишек.

— В тюрьму таких сажать, а? В наше время таких глупостей не было.

И смеялся, раззявя рот, так что видна была заостренная полоса языка, подрезанного когда-то ножом.

В полдень, когда все звуки умолкают под знойным солнцем, он сидел с часами в руке и ждал, когда прозвонят колокола:

— На твоих сколько?

Колокола приходили в движение, и все вскакивали, будто в изумлении — казалось, даже стены сойдут с места. Все лавки вмиг закрывались. Те, кто жил не в селе, а на отшибе, шли домой обедать, медленно плетясь по солнцу, как собаки, что виляют хвостом всем прохожим.

Верхняя половина башни была охвачена светом, и, казалось, сейчас выгорит в нем и погаснет.

Когда колокола молчали, слышен был далекий звон — затерявшийся меж перелесками колокол пел сам по себе, и бубенцы отар вторили ему, перебивая.

На девушку, перебравшуюся из близкого и знакомого селения, неизбежно перейдут все расхожие мнения о его жителях — и плохие, и хорошие. Гизолу, к тому же, сопровождали разные толки — смешные и нелепые.

Священник, несомненно, предупрежденный своим коллегой из Радды, отчитал женщину, взявшую Гизолу в услужение. Девушка почувствовала в нем фанатичного гонителя — это ясно читалось на его искаженном, побелевшем лице, когда он, скривив рот, смотрел на нее своими близорукими и жесткими, как косточки, глазами. Под его взглядом она лишь сильней выпячивала грудь и шла, покачивая бедрами, как гордо задравшая клюв утка.