Залив Терпения (Повести) — страница 21 из 45

— Да что с тобой, мама? Мы же и не собирались оставаться. Ведь нам ехать надо…

И беспомощно посмотрел на Колю.

Дарья Андреевна медленно склонилась трясущейся головой на лавку, закрыла глаза.

— Мама! — крикнул Коля, и этот крик тихой музыкой отозвался в ее ушах, еще помнила она, как крепкие руки сыновей легко подняли ее и понесли куда-то, успела подумать: «Умираю» — и потеряла сознание.

Не умерла Дарья Андреевна. Уже через полчаса пришла в себя, увидела склонившееся над собой встревоженное лицо Геннадия, не сразу вспомнила, что случилось с ней, а вспомнив, равнодушно подумала: «Знать, не время еще умирать…»

— Как ты, мама? Лучше тебе? — спрашивал Геннадий, не понимая, почему мать молчит и смотрит на него такими странными глазами, словно не узнает. — Ты слышишь меня?

— Слышу, — пошевелила губами Дарья Андреевна. — Коля где?

— За врачом поехал.

— Ну, это уж зря, — так же равнодушно то ли сказала, то ли подумала Дарья Андреевна, потому что Геннадий, напряженно глядя на нее, громко спросил:

— Тебе нужно что-нибудь?

— Нет, — сказала Дарья Андреевна, и собственный голос показался ей громким и гулким. — Иди, я спать буду.

Почему-то не хотелось ей никого видеть.

Приехала молоденькая докторша, долго осматривала Дарью Андреевну, сделала укол и прописала какие-то лекарства, а пуще всего наказала ей не волноваться, не вставать с постели и больше спать. Потом поговорила о чем-то с сыновьями и уехала.

Через неделю Дарья Андреевна встала, и хотя не было в доме никаких срочных дел, — сыновья сами и варили, и в избе убирались, и даже стирали, — больше не ложилась, на уговоры сыновей поберечь себя отмалчивалась или нехотя говорила:

— Успею еще належаться.

И думала с обидой: «Вам бы раньше подумать о том, как поберечь меня». И упрямо, наперекор себе и сыновьям, продолжала носить свое тяжелое усталое тело, а если уж ноги совсем отказывались держать ее, садилась у окна, укутывала зябнущие плечи дорогой пуховой шалью, смотрела на занесенную снегом деревню. Сыновья в такие минуты снижали голос почти до шепота, ходили осторожно, стараясь не скрипеть половицами, но от этой необычной их предупредительности обида Дарьи Андреевны только разрасталась, ей хотелось плакать, назойливо думалось: «Раньше бы так…» И даже то, что сыновья теперь почти все время бывали дома, — если и уходили, то по одному, — и не пили при ней, — хотя водкой от них и попахивало, — раздражало ее, и думала она: «Все ведь могут, если захотят… Раньше бы так…»

Но прошло несколько дней, Дарья Андреевна окрепла, занялась хозяйством, и если и уставала, то была обычная усталость хорошо поработавшего за день человека. И обида на сыновей прошла, они сразу почувствовали это, стали прежними, снова пропадали где-то, и хоть в стельку пьяными не напивались, но водкой пахло от них крепко, и бутылки уже не прятали где-то в сенях, а со стуком ставили на стол, требовали закуску. Об отъезде не заговаривали, и Дарья Андреевна однажды сама спросила их:

— Когда думаете ехать?

Сыновья переглянулись. Геннадий неуверенно сказал:

— Не горит пока.

Дарья Андреевна резала лук, откинув голову в сторону от его горького едкого духа. Не глядя на сыновей, сказала:

— Чем так водку глохтать, уж лучше поезжайте.

Геннадий, помолчав, буркнул под нос:

— Ладно, дней через пяток тронемся.

Дарья Андреевна будто и не слышала, продолжала мелко стучать ножом, не вытирая катившихся из глаз слез.

Вечером, перед отъездом, собрались все за столом. Сыновья, трезвые и молчаливые, неохотно хлебали борщ. Их чемоданы, туго перетянутые ремнями, стояли рядышком у порога, братья старались не смотреть на них. Молчали. «Перед отъездом и слова ласкового у них для матери не находится», — с горечью думала Дарья Андреевна.

А Геннадий вдруг сказал слова, которых она ждала все эти годы. А сейчас, дождавшись таких слов, Дарья Андреевна почему-то не обрадовалась, спокойно слушала:

— Все, мать, в последний раз уезжаем. Вернемся — и больше никаких, это уж точно, слово тебе даем. Потом решим, где жить — здесь или в городе… Что так смотришь? Не веришь?

Говорил Геннадий уверенно, твердым голосом, — а Дарья Андреевна не верила ему. Сдержанно сказала:

— Останетесь — хорошо, не останетесь — дело ваше, просить больше не буду. Не так для меня это надо, как для вас же самих. Попомните мое слово: не останетесь — пропадете от водки и от ваших тысяч.

Геннадий опустил глаза, глухо сказал:

— Не будет этого. Нам эта жизнь уже тоже поперек горла стала, — рубанул он ладонью по шее. — Говорю тебе: еще раз съездим — и шабаш.

— Вот и пошабашили бы сейчас.

— Сначала заработать надо.

— Заработать… — с горечью сказала Дарья Андреевна. — Опять деньги вам нужны — а для чего? Чтобы снова пропить все?

Геннадий угрюмо сдвинул брови. Видно, не ожидал он, что мать так воспримет его слова, что вместо радости будет такое недоверие, а чем убедить ее — не знал. Неласково проговорил:

— Ну, не веришь — распинаться не буду, а только слово мое твердое: последний раз еду. За него не ручаюсь, — кивнул он на Колю, — у него своя голова на плечах, а сам точно останусь.

— И я останусь, — робко сказал Коля.

Ничего не ответила Дарья Андреевна. И хотела бы верить сыновьям — да не могла уже.

На том и расстались. Стала Дарья Андреевна, по обыкновению, ждать писем. Сыновья писали, что поставили их на ремонт, а когда удастся выйти в море — неизвестно. Вышли только в начале июня. А в октябре написал Геннадий из Магадана, чтобы она пока не ждала их, приедут только к весне. Год получился неудачный, — писал старший сын, — заработали пшик — меньше двух тысяч на душу, — возвращаться с такими деньгами нет смысла, и они решили пойти во вторую экспедицию, на зимний лов. И в конце письма снова писал, что это уж точно их последнее плавание и оба потом останутся с ней. Вот тогда только и поверила Дарья Андреевна, что сыновья всерьез решили взяться за ум, и заплакала тихими, радостными слезами.

6

А в январе утонули ее сыновья.

Сообщалось об этом в письме с синим казенным штампом на месте обратного адреса, и Дуся-почтальонша, разглядывая конверт, крутила его и так и эдак, раздумывая, что может быть в этом письме, и не лучше ли сначала вскрыть его и прочесть — помнили еще на селе, как в сорок четвертом упала замертво Аксинья Федоровна Богданова при одном только виде конверта с похоронкой. И Дуся решила вскрыть конверт. Прочла, охнула — и опрометью кинулась к бабке Василенчихе, первой советчице на деревне во всяких бедах и напастях. Глотая слезы, долго не могла выговорить, в чем дело, и только повторяла:

— Баба Маня, баба Маня…

Василенчиха сама взяла из ее рук наискось разорванный конверт, стала читать, далеко вытянув перед собой лист бумаги. Читала долго, — была она едва грамотна, — шевелила губами, пришептывая. Окинув Дусю посуровевшим взглядом, строго приказала:

— Будя слезы-то лить. Иди, да не говори пока никому.

Ушла Дуся, во дворе смахнула слезы, подумала с облегчением: слава богу, не мне идти.

А Василенчиха, вложив письмо в конверт, стала собираться. Достала из сундука все новое, чистое, — будто на праздник шла. Вот только шали новой у нее не было, пришлось надеть старую, черную. И вышла в синие снежные сумерки, побрела по деревне, и поземка тут же зализывала ее следы.

Так черной тенью вошла беда в дом Дарьи Андреевны.

А она не знала об этом, и материнское сердце ничем не предвещало беды. Легко было у нее на душе. Сидела она в просторной теплой избе, прислонившись спиной к печке, вязала сыновьям носки, пока было светло, а теперь, опустив руки на колени, вспоминала, что писал Геннадий в письме, полученном неделю назад. Письмо, читаное-перечитаное, лежало на специальной полочке, где хранились письма всех ее сыновей, и в этом, последнем, Геннадий писал, что пока все идет хорошо, рыбы много, плавать им еще месяца два, а потом дождутся расчета и сразу домой, и опять повторял, что больше оба уже никуда не поедут. И теперь верила Дарья Андреевна каждому его слову, думала о том, что наконец-то кончилась ее одинокая жизнь, и перебирала в уме всех деревенских девушек, прикидывая, кто мог бы стать ее снохой. В город перебираться ей не хотелось, и она думала, что ей удастся уговорить сыновей остаться здесь. Ну, а если уж будут настаивать — можно и в город…

Вошла Василенчиха, едва видимой тенью стала на пороге, сказала:

— Принимай гостя, Дарья.

Дарья Андреевна легко встала, пошла ей навстречу.

— Проходи, Ивановна, проходи. Я вот сижу тут, сумерничаю…

И включила свет.

— Раздевайся, сейчас самовар поставлю, почаевничаем. Вот спасибо, что зашла, а то одной, бывает, и чай-то пить не хочется, так и лягу…

Василенчиха разделась, но шаль почему-то не сняла, тяжелой поступью прошла к столу. Была она крупная, высокая, с грубым мужицким лицом и огромными, изуродованными работой руками. Встречались они редко. Три сына Василенчихи погибли в войну, дочь давно откололась, муж умер лет пятнадцать назад, — и о чем же было говорить им при встрече, как не о своих погибших… Разговоры эти всегда кончались слезами, обе расстраивались до того, что порой приходилось укладываться в постель, — вот и старались они встречаться пореже, чтобы не растравлять раны друг друга. Но два-три раза в год они сходились непременно, — обеим нужны были эти слезы, их общее горе, — подолгу сидели, вспоминая своих детей, и плакали и утешали друг друга, выливая в слезах накопившуюся тяжесть. Наверно, никто, кроме Дарьи Андреевны, и не видел на селе, как плачет Василенчиха. И Дарья Андреевна подумала, что, видно, и теперь Василенчиха пришла за этим, — повспоминать, поплакать, — и ей стало неловко за свое благодушное настроение, — всегда в такие часы помнила она, что у нее два сына, а у Василенчихи — никого и ничего, дочь присылала не больше одного письма в год, давно уже не приезжала в деревню и не звала мать к себе.