Залив Терпения (Повести) — страница 44 из 45

век может дать другому? И что по сравнению с этим какая-то целина, какие-то лекции, какой-то год? А вот не догадался… А ведь любил же я ее, очень любил… И не сомневался в том, что другой любви у меня не будет, да и не надо… Или все дело в моей слабохарактерности, что ли, в моем эгоизме? Странная ведь вещь получается… Никто никогда не считал меня слабым человеком. Наоборот — сколько раз подчеркивали мое упорство, силу воли, предсказывали мне большое будущее… И ведь в моей работе все это было — и воля, и упорство, этого-то не отнимешь, удавалось мне решать проблемы сложнейшие, которые другим оказывались не по плечу… Да и с детства я был очень удачлив. Учился легко, способности у меня были явно выше средних. И дальше все было гладко — в университете, в аспирантуре, на работе. В двадцать пять уже кандидатом стал, лет через пять, наверно, в доктора выйду, — кажется, чего еще желать? А вот встретился с Лилей, говорил с ней — и иногда таким… мальчишкой чувствовал себя, таким заурядным, непонимающим, никчемным человечком… И сейчас порой такая пустота в душе, что хочется поехать к Лиле и сказать: что хочешь делай, а от себя не гони — пропаду… Как будто выдернули из меня какой-то стержень, на котором вся моя жизнь, все человеческое во мне держалось, и теперь кто угодно и что угодно может согнуть и смять меня. И так неожиданно все это…

Он невесело посмотрел на Анну Григорьевну, закурил и медленно продолжал:

— А впрочем, не так уж и неожиданно… Сейчас-то вижу, что и раньше выпадали времена… не слишком благополучные. Не внешне, — тут у меня действительно все на редкость удачно шло, — а, как бы это сказать… иногда чувствовал я, что все-таки что-то не так, не то… как-то по-другому надо бы жить. Но почему «не то» и как же это по-другому жить надо — даже отдаленно не догадывался. Сейчас-то вижу — любви во мне не было, и не только любви к жене, к женщине, а вообще… человеческой любви. Вот вспомнил сейчас — три года назад жена болела, две недели в больнице лежала. Ничего серьезного не было — да ведь все-таки болезнь, и не кто-нибудь болеет, а жена… А знаете, что тогда часто раздражало меня? Что мне с сыном приходилось много возиться, и работать как прежде я не мог. Черт знает что, омерзительно даже вспоминать об этом… Подумайте только — не о живых, самых близких мне людях главная забота была, а об этих формулах, уравнениях, каких-то закорючках… И ведь логика-то какая! Болезнь, мол, самая заурядная, ты отлично знаешь, что ничего с женой случиться не может, — чего же тогда волноваться? А вот как подумал, что и к Лиле тогда, в то лето, мог бы так отнестись, — и дико стало, потому что знаю — никак не мог! А вот с женой мог! Отводил сына в сад и преспокойненько усаживался за работу, и так не хотелось иногда отрываться, чтобы идти в магазин или в больницу. И ведь в голову не приходило, что это… скверно, гадко, бесчеловечно!

У него давно уже болела голова, и тут заломило в висках так, что он невольно поморщился. Анна Григорьевна заметила это, участливо сказала:

— Устали вы, Саша. Может быть, ляжете?

— Да нет, посижу еще… Это не усталость, просто — нехорошо мне. На душе… очень уж тяжело. Много скверного в своем прошлом вижу. И что-то никак до конца понять не могу, почему я такой. А ведь сам во всем виноват… Знаете, я никогда не верил в то, что человек — игрушка в руках судьбы и что все зависит от каких-то обстоятельств, в которые он попадает… Ссылка на обстоятельства — удобный предлог для оправдания всяческих больших и маленьких мерзостей. Пьянствует человек — обстоятельства такие, жену и детей бьет — тоже обстоятельства виноваты, подлость какую-то сделал — и тут оправдания находятся… Чепуха все это. Каждый в конце концов сам творит свою судьбу. Вот и я тоже — сам себе пустыню сотворил… Да только когда это началось? Вот сейчас вспоминаю — я очень рано усвоил, что добиться чего-то можно, только работая изо всех сил, отдавая всего себя какому-то делу. Любимым моим героем в детстве был Мартин Иден — именно за его фантастическую работоспособность, за его упорство. И печальный его конец совсем не смущал меня — уж со мной-то такого не случится! И работать я действительно научился… Я даже очень хорошо умею работать! — со злостью сказал Александр. — Так хорошо, что, пожалуй, немногие еще так умеют… И все с детских лет еще говорили мне, как это хорошо — уметь работать. И учили, как надо работать… И почему-то никто не догадался хотя бы намекнуть, что учиться нужно и тому, как надо любить, как быть добрым, человечным, как понимать людей, думать о них, заботиться…

Он покачнулся на стуле и тяжело оперся руками о стол.

— А впрочем, что это я говорю… Как раз о любви-то пишут и говорят куда больше, чем о том, как надо работать. Ну да книги — это только книги… Вот пытаюсь сообразить — уж не потому ли я так вел тогда себя с Лилей, что это стремление к работе, к успеху подспудно вело меня во всем, направляло всем? Если так, то… страшновато.

Александр помолчал — и с усилием продолжал:

— Вот думаю сейчас: кончится мой отпуск, уеду я от вас — а что дальше будет? К Лиле-то, кажется, действительно нельзя ехать. Чувствую, что нельзя, и права она во всем. Может, и в самом деле я не ее люблю, а нашу прошлую любовь, может, даже только тоску по любви… Как скверно я говорю… И знаете, хоть и сказал я вам, что уже решил не возвращаться к жене и сыну, а… чувствую, что не возвращаться как будто и нельзя. То есть сейчас нельзя, потом, может, и уйду я от них, а сейчас непременно надо ехать… Хотя просто не представляю, как я жене в глаза смотреть буду, что скажу ей… Вот вы сказали — я совсем не так плохо отношусь к ней, как из моих слов получается. И знаете, как-то поразило меня само слово «относиться», помните, я даже переспросил вас… Потому и поразило, что очень точно прозвучало. Только дело ведь в том, что к жене я не «относиться» должен, а любить ее, понимаете? Как-то относиться я, например, к вам могу, к товарищам по работе, к случайным попутчикам, а к жене это слово никак не должно подходить. А я все эти восемь лет именно относился к ней. — Александр вымученно улыбнулся. — Может быть, даже и неплохо относился, а любви не было… А может быть, я и вообще никого любить не могу? — высказал он уже и раньше промелькнувшую догадку. — Ведь и такое, вероятно, возможно… Как вы думаете, Анна Григорьевна, бывает так?

— Наверно, бывает, — не сразу сказала Анна Григорьевна. — Только зря вы так настраиваете себя.

— Да нет, Анна Григорьевна, я не настраиваю… Я в себе пытаюсь разобраться. Надо же… хоть раз в жизни до конца понять себя. Я чувствую, что сейчас от этой попытки многое зависит. Может быть, вся моя дальнейшая жизнь. — Он поднялся из-за стола. — Пожалуй, и в самом деле пойду лягу… Спасибо, что выслушали меня.

Когда он засыпал — вспомнилось: «С язвою бессмертной совести как справляетесь, бедняк?»

«Как хорошо сказано, — успел подумать он. — Наверно, совесть и в самом деле бессмертна… Хорошо, что так…»

И заснул.

7

Подходила к концу третья неделя его пребывания здесь, и Александр, уже понимая, что не будет никакого письма, назначил себе день отъезда. Но пришел этот день, а он остался, сказав себе: завтра. Но не уехал ни завтра, ни послезавтра.

Уезжал почти через неделю, утром пасмурного дня, — тихого, теплого. И дождь шел теплый, весенний.

Встал он рано, неторопливо собрался, долго смотрел в окно, на сад, мокнущий под тихим теплым дождем. Потом стал перечитывать свое так и не отправленное письмо, в котором прибавилось много новых листков. Читал и видел, что так и не сумел объяснить Лиле то, что хотел, а когда прочел о ласковых словах, которые он не сможет сказать теперь Лене, ему даже стыдно стало — так поверхностно и беспомощно выглядели они. И он подумал, что хорошо сделал, не отправив письмо, положил его в чемодан и пошел к Анне Григорьевне пить чай.

Присели на дорогу. Погрустневшая Анна Григорьевна сказала ему:

— Хорошо мне было с вами, Саша. Будете снова в этих местах — заезжайте проведать.

— Обязательно заеду, — сказал он, зная, что никогда уже не приедет в этот город и не увидит Анну Григорьевну. И она поняла его, помолчала и первая поднялась:

— Ну, поезжайте и будьте счастливы.

И вышла на крыльцо проводить его.

Он пошел по красной кирпичной дорожке навстречу почтовому ящику и, видя, что в нем ничего нет, все-таки по привычке открыл его и заглянул внутрь. Там ничего не было. Ящик был пустой и мокрый.

В Москву он прилетел на следующий день, и после тихой жизни у Анны Григорьевны шумная сутолока плотной, непрерывно движущейся массы людей раздражала его, он болезненно щурился от яркого солнечного света, инстинктивно избегал соприкосновения с толпой. Дел в Москве у него не было, и он собирался сразу ехать домой, но долго ходил по городу, покупал подарки жене и сыну и, наконец решившись отправиться на вокзал — вдруг зашел в пивной бар. Недолго сидел один, нехотя потягивал пиво, оглядывал низкий прокуренный зал, освещенный холодным белым светом. А потом сели за его стол четверо молодых рослых парней, разговаривающих уверенными громкими голосами. Было им лет по девятнадцать-двадцать, и Александр с неожиданным любопытством стал присматриваться к ним. Почему-то появилось острое желание узнать — чем живут эти люди, как думают и — как любят?

Четверо не обращали на него никакого внимания, словно никого, кроме них, и не было за столом. Тон в разговоре задавали двое — у одного на правой руке поблескивало золотое обручальное кольцо, у другого на лацкане пиджака внушительно вырисовывался прямоугольный значок «Мастера спорта».

Говорили они о предстоящих экзаменах, о каких-то компаниях, вечерах и выпивках, — и о девушках. И обо всем говорилось одинаково — ровными, небрежными голосами, щедро пересыпали свою речь жаргонными словечками, безаппеляционно кидали «мура», «чудишь, старик», «заметано», бездумно матерились, почти не понижая голоса. Александр видел, что это маска, стереотип бездумного поведения, — обязательная небрежность, чуть-чуть цинизма, снисходительная самоуверенность, — но что скрывалось за этой оболочкой? И зачем понадобилась им эта маска?