«Вскорости по возвращении в Крылов я выпросился на несколько дней в Березовку, и в самый день приезда моего к Бржесским появился Михаил Ильич Петкович и, здороваясь со мною, воскликнул:
— А Лена-то!
— Что? Что? — с испугом спросил я.
— Как! — воскликнул он, дико смотря мне в глаза. — Вы ничего не знаете?
И видя мое коснеющее недоумение, прибавил:
— Да ведь ее уже нет! Она умерла! И, Боже мой, как ужасно!
Когда мы оба немного пришли в себя, он рассказал следующее:
“Гостила она у нас, но так как ко времени сенной и хлебной уборки старый генерал посылал всех дворовых людей, в том числе и кучера, в поле, то прислал за нею карету перед покосом. Пришлось снова биться над уроками упрямой сестры, после которых наставница ложилась на диван с французским романом и папироской, в уверенности, что строгий отец, строго запрещавший дочерям куренье, не войдет.
Так в последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточивая внимание на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но спичка, продолжавшая гореть, зажгла спустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись при совершенном безлюдьи, за исключением беспомощной девочки сестры (отец находился в отдаленном кабинете), несчастная, вместо того чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья. Думая найти облегчение на чистом воздухе, девушка выбежала на балкон. Но при первом ее появлении на воздух пламя поднялось выше ее головы, и она, закрывши руками лицо и крикнув сестре: “sauvez les lettres”[63], бросилась по ступеням в сад. Там, пробежав насколько хватило сил, она упала совершенно обгоревшая, и несколько времени спустя на крики сестры прибежали люди и отнесли ее в спальню. Всякая медицинская помощь оказалась излишней, и бедняжка, протомясь четверо суток, спрашивала — можно ли на кресте страдать более, чем она?”»[64].
В истории литературы не раз высказывалось предположение о самоубийстве Марии Лазич. Однако каковы бы ни были ее сердечные терзания, как бы тяжела ни казалась дальнейшая жизнь, все же трудно предположить, что молодая девушка сознательно изберет такой мучительный способ ухода.
Кажется, и сам Фет не верил в возможность самоубийства. Но гибель Марии произвела на него самое сильное впечатление, которое удивительным образом не притуплялось со временем. Осенью 1851 года, через год после описанных событий, Фет признавался И. П. Борисову: «...я, брат, ждал, ждал — и теперь не жду, чего ждал. Я ждал женщины, которая поймет меня — и дождался ее. Она, сгорая, кричала: “Au nom du ciel sauvez les lettres!”[65] — и умерла со словами: он не виноват, — а я. После этого говорить не стоит»[66].
Чувство собственной вины, ощущение утраты единственно возможного счастья, которое было очевидно обоим, жертвенная любовь Марии, ее трагическая и страшная смерть — все это стало мощным стимулом к творчеству. В течение всей долгой жизни Фета в его стихах мелькает женский образ, генетически связанный с Марией, окрашенный ее чертами, иногда биографическими подробностями, часто в сопровождении метафор огня и пожара. И чем дальше уходила в прошлое реальная история этой любви, тем значительнее было ее отражение в поэзии. Этот лейтмотив, пронизывающий всё творчество Фета, достиг крещендо в его позднем сборнике «Вечерние огни», последний выпуск которого вышел за год до смерти поэта.
Фет женился через шесть лет после смерти Марии на дочери крупного чаеторговца Боткина, представительнице известной впоследствии фамилии. Двадцативосьмилетняя невеста не была красавицей, и долгое время в биографиях Фета можно было прочитать, что женился он по расчету, жену свою не любил и намеченную после гибели Марии Лазич программу выполнял неукоснительно. Программа выглядела следующим образом: «...ищу хозяйку, с которой буду жить, не понимая друг друга. Может быть, это будет еще худшее худо — но выбора нет. Если мне удастся устроить это дело — к черту все переводы в Петербург, засяду в деревне стричь овец и доживать век. Если никто никогда не услышит жалоб моих на такое непонимание друг друга, то я буду убежден, что исполнил свою обязанность, и только»[67]. И лишь в последнее время письма Фета невесте и жене вместе с включенными в них стихами были прочитаны внимательнее[68]. Конечно, программу свою поэт исполнил — ему нужны были дом, семейный очаг, надежная спутница. Но это вовсе не означало, что он непременно должен был жениться без любви. Мария Петровна Боткина, судя по ее письмам брату, была в браке с Фетом счастлива и волновалась только, что «недостаточно составляет счастье» своего мужа. Тем рельефнее на фоне обретенного поэтом семейного благополучия проступают черты погибшей возлюбленной, с которой он ведет непрерывный диалог на протяжении всей жизни.
Стихотворения А. А. Фета, связанные с образом Марии Лазич
Давно забытые, под легким слоем пыли,
Черты заветные, вы вновь передо мной
И в час душевных мук мгновенно воскресили
Всё, что давно-давно утрачено душой.
Горя огнем стыда, опять встречают взоры
Одну доверчивость, надежду и любовь,
И задушевных слов поблекшие узоры
От сердца моего к ланитам гонят кровь.
Я вами осужден, свидетели немые
Весны души моей и сумрачной зимы.
Вы те же светлые, святые, молодые,
Как в тот ужасный час, когда прощались мы.
А я доверился предательскому звуку, —
Как будто вне любви есть в мире что-нибудь! —
Я дерзко оттолкнул писавшую вас руку,
Я осудил себя на вечную разлуку
И с холодом в груди пустился в дальний путь.
Зачем же с прежнею улыбкой умиленья
Шептать мне о любви, глядеть в мои глаза?
Души не воскресит и голос всепрощенья,
Не смоет этих строк и жгучая слеза.
(1859?)
В тиши и мраке таинственной ночи
Я вижу блеск приветный и милый,
И в звездном хоре знакомые очи
Горят в степи над забытой могилой.
Трава поблекла, пустыня угрюма,
И сон сиротлив одинокой гробницы,
И только в небе, как вечная дума,
Сверкают звезд золотые ресницы.
И снится мне, что ты встала из гроба,
Такой же, какой ты с земли отлетела.
И снится, снится, мы молоды оба,
И ты взглянула, как прежде глядела.
(1864)
Томительно-призывно и напрасно
Твой чистый луч передо мной горел;
Немой восторг будил он самовластно,
Но сумрака кругом не одолел.
Пускай клянут, волнуяся и споря,
Пусть говорят: то бред души больной;
Но я иду по шаткой пене моря
Отважною, нетонущей ногой.
Я пронесу твой свет чрез жизнь земную;
Он мой — и с ним двойное бытие
Вручила ты, и я — я торжествую
Хотя на миг бессмертие твое.
(1871)
Ты отстрадала, я еще страдаю,
Сомнением мне суждено дышать,
И трепещу, и сердцем избегаю
Искать того, чего нельзя понять.
А был рассвет! Я помню, вспоминаю
Язык любви, цветов, ночных лучей. —
Как не цвести всевидящему маю
При отблеске родном таких очей!
Очей тех нет — и мне не страшны гробы,
Завидно мне безмолвие твое,
И, не судя ни тупости, ни злобы,
Скорей, скорей в твое небытие!
(1878)
Alter ego
Как лилея глядится в нагорный ручей,
Ты стояла над первою песней моей,
И была ли при этом победа, и чья, —
У ручья ль от цветка, у цветка ль от ручья?
Ты душою младенческой все поняла,
Что мне высказать тайная сила дала,
И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить,
Но мы вместе с тобой, нас нельзя разлучить.
Та трава, что вдали на могиле твоей,
Здесь на сердце, чем старе оно, тем свежей,
И я знаю, взглянувши на звезды порой,
Что взирали на них мы как боги с тобой.
У любви есть слова, те слова не умрут.
Нас с тобой ожидает особенный суд;
Он сумеет нас сразу в толпе различить,
И мы вместе придем, нас нельзя разлучить!
(1878)
Долго снились мне вопли рыданий твоих, —
То был голос обиды, бессилия плач;
Долго, долго мне снился тот радостный миг,
Как тебя умолил я — несчастный палач.
Проходили года, мы умели любить,
Расцветала улыбка, грустила печаль;
Проносились года, — и пришлось уходить:
Уносило меня в неизвестную даль.
Подала ты мне руку, спросила: «Идешь?»
Чуть в глазах я заметил две капельки слез;
Эти искры в глазах и холодную дрожь
Я в бессонные ночи навек перенес.
(1886)
Нет, я не изменил. До старости глубокой
Я тот же преданный, я раб твоей любви,
И старый яд цепей, отрадный и жестокий,
Еще горит в моей крови.
Хоть память и твердит, что между нас могила,
Хоть каждый день бреду томительно к другой, —
Не в силах верить я, чтоб ты меня забыла,
Когда ты здесь, передо мной.
Мелькнет ли красота иная на мгновенье,
Мне чудится, вот-вот тебя я узнаю;
И нежности былой я слышу дуновенье,
И, содрогаясь, я пою.
(1887)