ружилось передо мною. Оно так грубо, Боря, в нем столько презренья, что если б можно было смерить и взвесить его, то было бы непонятно — как уместилось оно на двух коротких страницах. А сколько в нем еще, кроме презренья. Сколько оскорблений, незаслуженных, несправедливых. И что всего больней — я так обрадовалась этому письму, так заулыбалась, что почтальон поздравил меня с праздником. Я подумала: “Милый Боря, опять он первый про меня вспомнил”. <...> Я не сержусь на Вас — Вы тот же милый Боря. Я благодарна Вам за последние дни в Москве — Вы так много дали мне. Надо ли говорить, как дороги мне Ваша книга и первые письма? Я люблю Вас по-прежнему. Мне бы хотелось, чтоб Вы знали это — ведь я прощаюсь с Вами. Ни писать Вам, ни видеть Вас я больше не смогу, потому что не смогу забыть Вашего письма. Прощайте же и не сердитесь. Прощайте. Лена. Пожалуйста, разорвите мою карточку — ее положение у Вас и ее улыбка теперь слишком нелепы»[113].
В начале июля Пастернак отправился вслед за Еленой. В Романовке он пробыл четыре дня, наполненных постоянными разговорами и мучительными попытками выяснить отношения и расставить точки над i. Тяжелым объяснениям с героиней посвящены самые душераздирающие строки в книге:
Дик прием был, дик приход,
Еле ноги доволок.
Как воды набрала в рот,
Взор уперла в потолок.
Молчание, которым героиня «Сестры моей жизни» встречает приезд героя в степь, — лейтмотив их отношений. За его словесным напором постоянно чувствуется ее тягостное молчание, нежелание «ронять слова, как сад янтарь и цедру», отказ от разговора. Природа, заинтересованно участвующая в его непрерывном монологе, сопровождает ее появление бесшумно. Сон — самое естественное ее состояние:
Думал, — Трои б век ей,
Горьких губ изгиб целуя:
Были дивны веки
Царственные, гипсовые.
Милый, мертвый фартук
И висок пульсирующий.
Спи, царица Спарты,
Рано еще, сыро еще.
О том, что героиня жива, свидетельствует только пульсирующий висок, остальное в ней замерло, застыло, уснуло — словно от века Трои до настоящего времени еще не пришел час пробуждения. Спящая красавица, царица Спарты Елена (или ее гипсовая статуя?), уснувшая вечным сном Офелия — такими аллюзиями наполнено это стихотворение. И параллельно с мотивом непробудного сна героини развивается тема живого горя, с которым не может в одиночку управиться герой, которое жжет и разрывает его:
Попытка душу разлучить
С тобой, как жалоба смычка,
Еще мучительно звучит
В названьях Ржакса и Мучкап.
Я их, как будто это ты,
Как будто это ты сама,
Люблю всей силою тщеты
До помрачения ума.
Пастернак уехал в смутном состоянии тревоги. Упорный неизменный отказ Елены Виноград от поисков себя и своей любви был для него мучителен. А она находила всё новые неоспоримые аргументы: «У меня есть желание, чтобы один человек был бы счастливым. А раз есть желание, значит можно жить. Мне достаточно того, что один человек ради меня становится лучше, что пока есть я, он не забудет Бога. Забыть себя, любить других. Это бедно и не ново. Но как человек, выбирая палку, говорит: “Эта мне по плечу”, так и я могу сказать: “Это по плечу мне”, в этом не больше и не меньше того, что нужно душе моей. И в этом мое счастье»[114]. Однако теперь речь шла о решении Елены Виноград выйти замуж для успокоения ее матери за надежного, но безразличного для нее человека. Попытка убедить ее, что личное счастье важнее чужих представлений о жизни и навязанных обществом схем, не имела успеха. Узнав о намерении Елены согласиться на брак, Пастернак в сентябре снова поехал к ней в Балашов. С этой второй поездкой связано трагически осмысленное прощание с любовью:
Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И — сколько помнится — прощался.
Прощание длилось еще не один месяц. Стихи, обращенные к Елене, складывались в разные циклы, которые составили не только книгу «Сестра моя жизнь», но в большой степени и следующую — «Темы и вариации». Замужество Елены, ее жизнь в далеком селе под Ярославлем, ее внутреннее состояние продолжали волновать и беспокоить Пастернака. Ее образ являлся ему в горячечном бреду во время страшного гриппа «испанка», который поэт перенес в начале зимы 1918 года. Несмотря на необратимые решения, которые Елена приняла и реализовала в своей жизни, она все еще «любимая» и «бесценная». И неутоленная любовь мучает, как прежде, и ощущение ошибочности выбранного возлюбленной пути не дает покоя. К этому добавляется еще чувство собственного бессилия — поэтическое слово, которое способно сворачивать горы, оказалось в этом случае без надобности, его не услышали и не приняли. В начале 1919 года Пастернак написал стихотворение, в котором отразились все эти ощущения. Оно вошло в цикл «Болезнь», название которого связано не столько с пережитым недавно гриппом, сколько с уходящей, но все еще терзающей его любовью. Горестный накал страсти, так и не нашедшей выхода, явственно ощутим в нем:
Увы, любовь! Да, это надо высказать!
Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной.
Пастернак как будто провидел будущее. Брак Елены Виноград с А. Н. Дородновым, владельцем мануфактуры под Ярославлем, не был счастливым. Вскоре он распался, от этого брака у Елены Александровны осталась дочь.
В 1985 году, за два года до своей смерти, Елена Александровна составила несколько ценных письменных свидетельств о весне и лете 1917 года и своих отношениях с Пастернаком. Ее внучатый племянник С. В. Смолицкий вспоминал, как она, уже совсем пожилая, приходила на похороны М. Л. Штиха[115]: «Я вышел в другую комнату, чтобы оставить ее одну у гроба, попрощаться. Гедда Шор, подруга моей покойной мамы, спросила меня, кто это? Я сказал: “Тетя Лена, дедушкина двоюродная сестра. Знаете, у Пастернака стихотворение ‘Елене’ ”? Гедда, прекрасно знающая стихи Пастернака, громко охнула: “Царица Спарты!” — и зажала себе рот рукой: сказано было достаточно громко, чтобы услышали в соседней комнате»[116]. Так пастернаковские строки не только продлили молодость, но и обессмертили героиню книги «Сестра моя жизнь».
* * *
Душистою веткою машучи,
Впивая впотьмах это благо,
Бежала на чашечку с чашечки
Грозой одуренная влага.
На чашечку с чашечки скатываясь,
Скользнула по двум, — и в обеих
Огромною каплей агатовою
Повисла, сверкает, робеет.
Пусть ветер, по таволге веющий,
Ту капельку мучит и плющит.
Цела, не дробится, — их две еще
Целующихся и пьющих.
Смеются и вырваться силятся
И выпрямиться, как прежде,
Да капле из рылец не вылиться,
И не разлучатся, хоть режьте.
Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины — о погоди,
Это ведь может со всеми случиться!
Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит — пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!
Это ведь значит — обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит — века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!
Гроза, как жрец, сожгла сирень
И дымом жертвенным застлала
Глаза и тучи. Расправляй
Губами вывих муравья.
Звон ведер сшиблен набекрень.
О, что за жадность: неба мало?!
В канаве бьется сто сердец.
Гроза сожгла сирень, как жрец.
В эмали — луг. Его лазурь,
Когда бы зябли, — соскоблили.
Но даже зяблик не спешит
Стряхнуть алмазный хмель с души.
У кадок пьют еще грозу
Из сладких шапок изобилья,
И клевер бурен и багров
В бордовых брызгах маляров.
К малине липнут комары.
Однако ж хобот малярийный,
Как раз сюда вот, изувер,
Где роскошь лета розовей?!
Сквозь блузу заронить нарыв
И сняться красной балериной?
Всадить стрекало озорства,
Где кровь как мокрая листва?!
О, верь игре моей, и верь
Гремящей вслед тебе мигрени!
Так гневу дня судьба гореть
Дичком в черешенной коре.
Поверила? Теперь, теперь
Приблизь лицо, и, в озареньи
Святого лета твоего,
Раздую я в пожар его!
Я от тебя не утаю:
Ты прячешь губы в снег жасмина,
Я чую на моих тот снег,
Он тает на моих во сне.
Куда мне радость деть мою?
В стихи, в графленую осьмину?
У них растрескались уста
От ядов писчего листа.
Они, с алфавитом в борьбе,
Горят румянцем на тебе.
Нет, не я вам печаль причинил.
Я не стоил забвения родины.
Это солнце горело на каплях чернил,
Как в кистях запыленной смородины.
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил.
Это вечер из пыли лепился и, пышучи,
Целовал вас, задохшися в охре, пыльцой.
Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши
За плетень, вы полям подставляли лицо