Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 27 из 72

[126], — записывает Блок в дневнике.

«К разрыву отношений, произошедшему в 1900 году, осенью, я отнеслась очень равнодушно, — вспоминала Любовь Дмитриевна. — Я только что окончила VIII класс гимназии, была принята на Высшие курсы, куда поступила очень пассивно, по совету мамы и в надежде, что звание “курсистки” даст мне большую свободу, чем положение барышни, просто живущей дома»[127]. Был выбран историко-филологический факультет, Любовь Дмитриевна завела новых подруг, пропадала на студенческих концертах и балах, увлеклась психологией и философией. О Блоке почти не вспоминала.

Однако к следующей весне ситуация изменилась. Случайно заметив на улице Любовь Дмитриевну, которая направлялась к зданию Курсов, Блок пошел за ней, полагая остаться незамеченным. Она увидела его и, конечно, узнала. Пять улиц и переулков Васильевского острова, по которым Блок следовал за ней, вошли в тайнопись его стихотворения:

Пять изгибов сокровенных

Добрых линий на земле.

К ним причастные во мгле

Пять стенаний вдохновенных.

Вы, рожденные вдали,

Мне, смятенному, причастны

Краем дальним и прекрасным

Переполненной земли.

Вторая встреча оказалась вообще таинственно предопределенной. Любовь Дмитриевна приехала с матерью в Малый театр на спектакль «Король Лир», в котором играл знаменитый итальянский трагик Томмазо Сальвини. Билет Блока случайно оказался рядом. В этот вечер они разговаривали, и Блок поразил ее своим новым обликом и характером. Теперь он был серьезен, задумчив, предупредителен без донжуанства, погружен в свои мысли — все это очень понравилось Любе. Визиты к Менделеевым возобновились и стали регулярными. Шел 1901 год, который и Блок, и Любовь Дмитриевна считали переломным в их отношениях. Летом в дневнике Блок сделал удивительную запись: «Я хочу не объятий: потому что объятия (внезапное согласие) — только минутное потрясение. Дальше идет “привычка” — вонючее чудище. Я хочу не слов. Слова были и будут; слова до бесконечности изменчивы, и конца им не предвидится. <...> Я хочу сверх-слов и сверх-объятий. Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ». И дальше, конкретизируя: «То, чего я хочу, сбудется»[128]. Ощущение рока в античном понимании этого слова, судьбы, которая тяготеет над ним и ведет по неизвестному ему пока, но совершенно определенному пути, было очень сильным, связывалось с мистическими настроениями начала века, философией Владимира Соловьева, идеалистическими представлениями о мироустройстве. Одним из главных пунктов в мировоззрении Блока был тот, который увязывал завладевшую им идею Софии и Вечной Женственности с образом реальной девушки с золотой косой.

Любовь Дмитриевна была совершенно другим человеком, душевно здоровым и трезвомыслящим, оптимистично и уверенно смотрящим в будущее. Таинственные знаки, являвшиеся на каждом шагу Блоку, были ей чужды, мистика и отвлеченные рассуждения скорее раздражали. Она тоже повзрослела за два года не только в духовном, но и в самом обычном, человеческом смысле — стала взрослой девушкой и мечтала о любви. Впоследствии она вспоминала о себе тогдашней очень откровенно: «Я ощущала свое проснувшееся молодое тело. Теперь я была уже влюблена в себя, не то что в гимназические годы. Я проводила часы перед зеркалом. Иногда, поздно вечером, когда уже все спали, а я все еще засиделась у туалета, на все лады причесывая или рассыпая волосы, я брала свое бальное платье, надевала его прямо на голое тело и шла в гостиную к большим зеркалам. Закрывала все двери, зажигала большую люстру, позировала перед зеркалами и досадовала, зачем нельзя так показаться на балу. Потом сбрасывала и платье и долго, долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой. Белизна кожи, не спаленная никаким загаром, сохраняла бархатистость и матовость. Нетренированные мускулы были нежны и гибки. Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне, особенно гибкость длинных ног, короткую талию и маленькие, еле расцветающие груди. Хотя Ренессанс не совсем мое, он более трезв и надуман. Мое тело было как-то более пронизано духом, тонким укрытым огнем белого, тепличного, дурманного цветка. Я была очень хороша, я помню, несмотря на далеко не выполненный “канон” античного сложения. Так задолго до Дункан, я уже привыкла к владению своим обнаженным телом, к гармонии его поз, и ощущению его в искусстве, в аналогии с виденной живописью и скульптурой. Не орудие “соблазна” и греха наших бабушек и даже матерей, а лучшее, что я в себе могу знать и видеть, моя связь с красотой мира»[129].

Можно представить себе, как сопротивлялось всё ее существо вынужденному обращению в идею, высокую реальность духа. В стихах Блока, которые теперь он не боялся показывать ей, мелькал вроде бы знакомый образ. Она и узнавала и не узнавала в нем себя. Понемногу странное преломление живого и благоухающего мира в прекрасные стихи стало ей понятным, она смирилась с мыслью, что стихи связаны с ней, идут от нее. Блок объяснялся с ней не прямо, а через свои зарифмованные строки. Любовь эта была необычной, не только ничего не проговаривалось, но и не ощущалось: словно не было чувственной стороны их отношений. Они словно парили над реальностью, в идеальном мире литературы, отвлеченных идей, высших чувствований. Любовь Дмитриевна вспоминала потом, как, ожидая Блока в бобловском саду, срывала для себя вербену, запах которой полюбила в то лето, и как после его ухода с горечью бросала увядшую ветку: «Никогда не попросил он у меня мою вербену, и никогда не заблудились мы в цветущих кустах...»

В октябре 1901 года Любовь Дмитриевна впустила Блока в свой тайный мир. В это время она занималась на актерских курсах, которые вела актриса Александринского театра М. М. Читау. Как-то раз, возвращаясь домой, она испытала прилив совершенно новых для нее религиозных чувств, зашла в Казанский собор и молилась перед иконой Казанской Божьей Матери. Вскоре эту икону она уже называла «своей», и безмолвные молитвы перед ней стали важной частью ее духовной жизни. Встретив случайно по пути к собору на Невском Блока, Любовь Дмитриевна позвала его с собой: «Мы сидели в стемневшем уже соборе на каменной скамье под окном, близ моей Казанской. То, что мы тут вместе, это было больше всякого объяснения»[130]. Это было символическое благословение, которое она явственно ощутила тогда. Так они гуляли по Петербургу, заглядывая в разные соборы, разговаривая, обсуждая стихи. Однажды на вопрос, что она думает о его стихах, Блок услышал неожиданный ответ — Любовь Дмитриевна совершенно серьезно сказала, что он поэт большого масштаба, никак не меньше Фета. Имя Фета было в это время знаком высокой поэтической одаренности. Блок и сам в глубине души не сомневался в своем призвании, однако такая оценка из уст возлюбленной звучала для него едва ли не сакрально. Это признание сблизило их еще больше.

Однако — ничего не происходило. Блок не делал никаких решительных шагов; казалось, что такие отношения «духовной дружбы» его полностью удовлетворяли. Если в них и была любовь, то скорее умозрительная, возвышенная, мистическая. И это не устраивало Любовь Дмитриевну. В конце января 1902 года она попыталась разорвать эту связь. Встретив в очередной раз Блока на улице как бы случайно (они оба играли в случайность их встреч), она холодно отказала ему от совместной прогулки. Было даже написано «последнее» письмо с сообщением о разрыве, но отослать Блоку это послание Любовь Дмитриевна не решилась. Текст письма отчетливо рисует причины, по которым она захотела отдалиться. Она писала:

«Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях; до сих пор я была в них совершенно искренна, даю Вам слово. Теперь, чтобы их поддерживать, я должна была бы начать притворяться. Мне вдруг, совершенно неожиданно и безо всякого повода ни с Вашей, ни с моей стороны, стало ясно — до чего мы чужды друг другу, до чего Вы меня не понимаете. Ведь Вы смотрите на меня, как на какую-то отвлеченную идею; Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека, с живой душой, и не заметили, проглядели...

Вы, кажется, даже любили — свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймете, что мне нужно, чем я готова отвечать от всей души. Но Вы продолжали фантазировать и философствовать... Ведь я даже намекала Вам: “надо осуществлять...” Вы отвечали фразой, которая отлично характеризует Ваше отношение ко мне: “мысль изреченная есть ложь”. Да, все было только мысль, фантазия, а не чувство хотя бы только дружбы. Я долго, искренно ждала хоть немного чувства от Вас, но наконец, после нашего последнего разговора, возвратясь домой, я почувствовала, что в моей душе что-то вдруг, навек оборвалось, умерло; почувствовала, что Ваше отношение ко мне теперь только возмущает все мое существо. Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлеченность, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо. Да, я вижу теперь, насколько мы с Вами чужды друг другу, что я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали все это время — ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и ... скучно»[131].

Эта декларация, так и не прочитанная тогда Блоком, но хорошо им прочувствованная, не утратила своего значения и в дальнейшем. Фактически высказанное Любовью Дмитриевной в ее полудетском письме возмущение никуда не исчезло с годами, не было изжито. Временами оно становилось глуше, жизненные обстоятельства затирали его, но иногда оно вспыхивало с новой силой и вновь получало только такой ответ, который Блок дал в своем ответном и тоже неотпр