Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 30 из 72

риевны с молодым актером, которого в своих мемуарах она называет псевдонимом Дагоберт — Константином Давидовским: «Он не был красив, паж Дагоберт. Но прекрасное, гибкое и сильное, удлиненное тело, движенья молодого хищного зверя. И прелестная улыбка, открывающая белоснежный ряд зубов. Несколько парализовал его дарование южный акцент, харьковское комканье слов, с которым он не справлялся. Но актер превосходный, тонкий и умный»[143].

О своем увлечении она немедленно сообщает Блоку. Он тревожится, видя, что роман захватил жену не на шутку. И действительно, было от чего. В своих мемуарах Любовь Дмитриевна очень откровенно, как всегда, описывает эти отношения: «Когда пробил час упасть одеждам, в порыве веры в созвучность чувств моего буйного пажа с моими, я как-то настолько убедительно просила дать мне возможность показать себя так, как я этого хочу, что он повиновался, отошел к окну, отвернувшись к нему. Было уже темно, на потолке горела электрическая лампочка — убогая, банальная. В несколько движений я сбросила с себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых, холеных. В наше время ими и любовались, и гордились. Отбросила одеяло на спинку кровати. Гостиничную стенку я всегда завешивала простыней, также спинку кровати у подушек. Я протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака... Может быть Джорджоне, может быть Тициан... Когда паж Дагоберт повернулся... Началось какое-то торжество, вне времени и пространства. Помню только его восклицание: “А-а-а... что же это такое?” Помню, что он так и смотрел издали, схватившись за голову, и только умоляет иногда не шевелиться...»[144]

Увлечение было очень сильным, оба не могли скрыть его от глаз окружающих. Чувствуя на расстоянии кипение этой страсти, Блок заклинал в письмах жену: «Положительно, не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, — это твое присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас: мне надо, чтобы ты была около меня неравнодушной, чтобы ты приняла какое-то участие в моей жизни и даже в моей работе; чтобы ты нашла средство исцелять меня от безвыходной тоски, в которой я сейчас пребываю»[145].

В августе, успев разочароваться и порвать отношения с Давидовским, Любовь Дмитриевна возвращается к Блоку. И тут становится понятной причина ее умолчаний, которые так его беспокоили. Любовь Дмитриевна, которая физически, до панического ужаса, боялась материнства, была беременна. Блок, который тоже считал биологическое отцовство для себя недопустимым, скорее обрадовался. Общий ребенок — а иначе он не мог воспринимать ситуацию — должен был придать осмысленность сложным семейным отношениям, находящимся на грани распада.

Сына, родившегося в начале февраля 1909 года, назвали Дмитрием в честь деда Менделеева. Он прожил всего восемь дней. Любовь Дмитриевна тоже оказалась на грани между жизнью и смертью. Она и много позже вспоминала о беременности и родах с суеверным ужасом: «Четверо суток длилась пытка. Хлороформ, щипцы, температура сорок, почти никакой надежды, что бедный мальчик выживет. Он был вылитым портретом отца. Я видела его несколько раз в тумане высокой температуры. Но молока не было, его перестали приносить. Я лежала: передо мной была белая равнина больничного одеяла, больничной стены. Я была одна в своей палате и думала: “Если это смерть, как она проста...” Но умер сын, а я нет»[146]. Блок переживет эту трагедию гораздо сильнее своей жены. В стихотворении «На смерть младенца» отчетливо прозвучат богоборческие мотивы:

Когда под заступом холодным

Скрипел песок и яркий снег,

Во мне, печальном и свободном,

Еще смирялся человек.

Пусть эта смерть была понятна —

В душе, под песни панихид,

Уж проступали злые пятна

Незабываемых обид.

Уже с угрозою сжималась

Доселе добрая рука.

Уж подымалась и металась

В душе отравленной тоска...

Я подавлю глухую злобу,

Тоску забвению предам.

Святому маленькому гробу

Молиться буду по ночам.

Но — быть коленопреклоненным,

Тебя благодарить, скорбя? —

Нет. Над младенцем, над блаженным,

Скорбеть я буду без Тебя.

Любовь Дмитриевна после неудачных родов перенесла сильнейшую депрессию, Блок много пил в ту зиму, оба были опустошены и раздавлены и, чтобы обрести силы для жизни, решили поехать в Италию. Это было счастливое путешествие. Любовь Дмитриевна пыталась наладить семейную жизнь. Ненадолго это удавалось, но странность отношений, пусть даже ставших привычными, неизменно сказывалась. Жизнь то бросала супругов друг к другу, то разводила их в разные стороны. Любовь Дмитриевна вспоминала: «Трепетная нежность наших отношений никак не укладывалась в обыденные, человеческие: брат — сестра, отец — дочь... Нет!.. Больнее, нежнее, невозможней... И у нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, началась какая-то игра, мы для наших чувств нашли “маски”, окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами, наш язык стал совсем условный. <...> И потому, что бы ни случилось с нами, как бы ни теряла жизнь, — у нас всегда был выход в этот мир, где мы были незыблемо неразлучны, верны и чисты»[147]. Чувствуется за этими простыми строками незаживающая рана: любили друг друга, были друг другу необходимы, но только в выдуманном мире могли оставаться «незыблемо неразлучны, верны и чисты», в реальности это оказывалось абсолютно неисполнимым.

Еще одна история, чрезвычайно захватившая Любовь Дмитриевну, произошла летом 1912 года. Недалеко от Петербурга в финском поселке Териоки организовалось тогда Товарищество артистов, художников, писателей и музыкантов, которое под руководством Мейерхольда ставило спектакли, в основном в дни приезда отдыхающих. Это лето вошло в историю как один из важнейших этапов в истории русского театра. Ознаменовалось оно и трагическим событием — гибелью молодого талантливого художника Николая Сапунова, утонувшего во время лодочной прогулки в Финском заливе. Блок приезжал в Териоки ненадолго. Любовь Дмитриевна провела там целый сезон, была занята во многих спектаклях, кроме того, выступила одним из антрепренеров всего предприятия. Но больше всего в Териоки ее привлекал роман с молодым актером К. К. Кузьминым-Караваевым. Увлечение к концу сезона не исчерпалось. 27 октября Блок записывает в дневнике: «Вечером за чаем я поднял (который раз) разговор о том, что положение неестественно и длить его — значит погружать себя в сон. Ясно: “театр” в ее жизни стал придатком к той любви, которая развивается, я вижу, каждый день, будь она настоящая или временная <...>. Дни проходят все-таки “о другом человеке”; когда ни войдешь к ней, она читает его письмо, или пишет ему, или сидит задумавшись. Надо, значит, теперь ехать в Житомир (!), а потом видно будет»[148].

Вслед за Кузьминым-Караваевым, который был моложе Любови Дмитриевны почти на десять лет, она отправляется в Житомир, где проводит более полугода. Между нею и Блоком идет тревожная переписка, в которой появляются ноты, до той поры отсутствовавшие. «Мое отношение к тебе, — пишет она успокоительно, — стало мне здесь совсем ясно: пятнадцать лет не полетели к черту, как ты говорил; конечно, они на всю жизнь, и здесь я чувствую к тебе не только привычку и привязанность, но и возможность снова встретиться сердцем»[149]. Он отвечает отчаянной интонацией: «Каждый день я жду момента, когда эта гармония, когда-то созданная великими и высокими усилиями, но не укрепленная и подтачиваемая и нами самими и чужими, врагами, — в течение десяти лет, — разрушится. То, что ты совершаешь, есть заключительный момент сна, который ведет к катастрофе»[150].

Из письма она поняла, что муж находится на грани самоубийства, и ответила короткой телеграммой: «Получила письмо понимаю приеду девятнадцатого Люба». Он приехала 20 ноября на три недели, потом снова отправилась в Житомир, но вернулась к Новому году и осталась с мужем до 7 февраля. «И как-то сумела за эти промежутки совместной жизни удержать его от последнего отчаяния»[151].

А в начале 1914 года Блок увидел в театре «Кармен» с Л. А. Дельмас-Андреевой в главной роли — и потерял голову. Начинается, может быть, самый известный его роман, отразившийся в восхитительном фаталистическом одноименном цикле:

Ты встанешь бурною волною

В реке моих стихов,

И я с руки моей не смою,

Кармен, твоих духов...

И в тихий час ночной, как пламя,

Сверкнувшее на миг,

Блеснет мне белыми зубами

Твой неотступный лик.

Да, я томлюсь надеждой сладкой,

Что ты, в чужой стране,

Что ты, когда-нибудь, украдкой

Помыслишь обо мне...

За бурей жизни, за тревогой,

За грустью всех измен, —

Пусть эта мысль предстанет строгой,

Простой и белой, как дорога,

Как дальний путь, Кармен!

Блок познакомил Андрееву со всей семьей, с матерью, неизбежно — и с Любовью Дмитриевной. Бурный роман длился полгода. 17 августа, в годовщину свадьбы, Блок решил расстаться с ней, «разрываясь между настоящим чувством к Любе, мистической приверженностью к их браку и все еще неодолимой страстью к Дельмас»[152]. Вот одно из двух прощальных писем, которые он написал ей. Это письмо говорит само за себя: «Я не знаю, как это случилось, что я нашел Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце мое сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, — точно с Вами я теряю последнее земное. Только Бог и я знаем, как я Вас люблю»