Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 37 из 72

По заморским городам

Все с тобой мечта моя.

Со стены сниму кивот

За труху бумажную.

Все продажное, а вот

Память не продажная.

Нет сосны такой прямой

Во зеленом ельнике.

Оттого что мы с тобой —

Одноколыбельники.

Не для тысячи судеб —

Для единой родимся.

Ближе, чем с ладонью хлеб

Так с тобою сходимся.

Не унес пожар-потоп

Перстенька червонного!

Ближе, чем с ладонью лоб

В те часы бессонные.

Не возьмет мое вдовство

Ни муки, ни мельника...

Нерушимое родство:

Одноколыбельники.

Знай, в груди моей часы

Как завел — не ржавели.

Знай, на красной на Руси

Все ж самодержавие!

Пусть весь свет идет к концу —

Достою у всенощной!

Чем с другим каким к венцу —

Так с тобою к стеночке.

1921

* * *

Не похорошела за годы разлуки!

Не будешь сердиться на грубые руки,

Хватающиеся за хлеб и за соль?

— Товарищества трудовая мозоль!

О, не прихорашивается для встречи

Любовь. — Не прогневайся на просторечье

Речей, — не советовала б пренебречь:

То летописи огнестрельная речь.

Разочаровался? Скажи без боязни!

То — выкорчеванный от дружб и приязней

Дух. — В путаницу якорей и надежд

Прозрения непоправимая брешь!

1922

На радость

Ждут нас пыльные дороги,

Шалаши на час

И звериные берлоги

И старинные чертоги...

Милый, милый, мы, как боги:

Целый мир для нас!

Всюду дома мы на свете,

Все зовя своим.

В шалаше, где чинят сети,

На сияющем паркете...

Милый, милый, мы, как дети:

Целый мир двоим!

Солнце жжет, — на север с юга,

Или на луну!

Им очаг и бремя плуга,

Нам простор и зелень луга...

Милый, милый, друг у друга

Мы навек в плену!

1911

Дальнейшее — молчаньеИосиф Бродский и Марианна Басманова

Молчи, скрывайся и таи...

Ф. И. Тютчев

Однажды, рассуждая о мемуарах Любови Дмитриевны Блок, Ахматова заметила: «Чтобы остаться Прекрасной Дамой, от нее требовалось только одно: промолчать!»[178] Самой Ахматовой этот рецепт, видимо, казался в какой-то момент весьма актуальным. Ей было проще: писать воспоминания, страдая аграфией, затруднительно. Подменяя письменную речь устной, Ахматова тем не менее многое сказала о себе и своих современниках, не брезговала жизнетворчеством, создавала легенды, сознательно работая с памятью потомков как скульптор с привычным ему материалом. Другой вопрос, что, по всей видимости, Ахматова считала себя намного дальновиднее и проницательнее Любови Дмитриевны и цели преследовала иные, хотя промолчать тоже не сумела или, вернее, не захотела, предоставив в наше распоряжение огромное количество индивидуально истолкованных фактов и безграничные возможности для интерпретаций. Для исследователей культуры это большое облегчение — услышанное из первых уст участника и современника событий, да еще игравшего в них далеко не последнюю роль, имеет очевидную и безусловную ценность. Каждое высказывание, относится ли оно к личной жизни или к событиям эпохи, учтено, отрефлексировано и пущено в дело наряду с другими документальными источниками: мемуарами, дневниками, эпистолярием. Для историка литературы здесь нет никакого вопроса: всякое лыко в строку, всякий факт, невзирая на степень его достоверности, может быть чрезвычайно полезен.

Однако то, что хорошо для исследователя, далеко не всегда кажется этичным с позиции читателя. В самом деле, уместно ли, с точки зрения морали, такое пристальное вглядывание в частные обстоятельства, личные переживания, внутренний мир людей, давно умерших, может быть, желавших сохранить в глубокой и неприкосновенной тайне всё то, что становится пищей для наших рассуждений, материалом для наших диссертаций? На этот вопрос, как кажется, есть очень внятный, хотя и не вовсе исчерпывающий эту проблему ответ. Те, кто непременно хотел сохранить обстоятельства своей биографии в тайне, приложили к этому еще при жизни сознательные усилия, которые невозможно игнорировать. Главным оружием здесь можно считать отказ от архивации. Уничтоженные документы, ненаписанные мемуары, сожженные письма и дневники — сильнодействующие средства, которым фактически нечего противопоставить. Есть, конечно, и такое мощное оружие, как молчание, но оно доступно немногим. Слава, чаще всего не собственная, а чужая, — большое искушение для любого человека, зачастую заставляющее его по прошествии времени заговорить, попытка остаться в вечности. Могут быть, конечно, и другие разнообразные причины для открытого высказывания — стремление к самооправданию, восстановлению справедливости или наоборот — сведение давних счетов, мифологизация, мистификация, создание новой легенды... Особенно эффективно они работают, когда главные участники событий уже покинули земную орбиту и ничего не могут возразить.

Герои этой главки относятся к тому редчайшему классу людей, которые, по выражению Тютчева, умели жить в самих себе, не хотели делиться и не делились с потомками своими интимными переживаниями, благодаря чему многое им удалось сохранить в тайне. Речь идет о последнем гении современности — Иосифе Бродском и Марианне Басмановой.

Конечно, Бродский разбросал в своих стихах множество всевозможных свидетельств, но они никаким образом не могут быть интерпретированы как жизненный материал. Все, случайно или намеренно упомянутое поэтом, встроено в цельную систему его творчества, стало элементом художественного мира, из которого не изымается, не существует отдельно как обстоятельства отношений конкретного мужчины с конкретной женщиной. Что-то чрезвычайно общее, наличие в качестве подтекста неизвестных нам событий или настроений, конечно, в поэзии, как и во всяком другом роде искусства, ощущается. Но воссоздано с помощью механизмов реальности быть не может. Вдова Бродского однажды ответила на вопрос, почему он призывал не заниматься изучением его биографии и просил друзей не участвовать в ее написании, следующим образом: «Думаю, у него было очень развито ощущение автономности поэзии, убеждение в ее превосходстве над повседневной жизнью, и он хотел, чтобы люди размышляли об идеях, содержащихся в поэзии и в языке. А повседневная жизнь — дело частное»[179].

В этом смысле Бродский пошел куда дальше Пастернака. Принцип неучастия в создании собственной славы — «не надо заводить архива, над рукописями трястись» — у Пастернака все же окупался уверенностью, что «другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь». Бродский с очевидностью не желал, чтобы другие проделывали такую работу, жестко отделяя творчество от биографии, образ от прототипа, художественную реальность от действительной. Друзья Бродского, прекрасно зная об этом, иногда обостренно чувствуя свой долг перед рано ушедшим поэтом, сознательно придерживаются той же доктрины неразглашения. Да и много ли они знали? Посвящал ли он их в подробности своих переживаний? Есть в этом большие и оправданные сомнения.

Удивительное дело, но подробности личной жизни Бродского, вплоть до цитирования устной речи, детального описания психологических состояний, встречаются только в мемуарах совершенно особого рода. Их авторы меньше всего стремятся к достоверности, намеренно искажают обстоятельства или их восприятие современниками. Им, конечно, негласные завещания Бродского не указ, они преследуют совсем иные цели. Парадокс состоит как раз в том, что чем достовернее выглядит такой рассказ очевидца, тем меньше стоит ему доверять. Не знающему подоплеки читателю очень трудно, почти невозможно разобраться в том, что недоговоренности, белые пятна, умолчания, создающие трудности понимания, содержат гораздо больше истины, чем талантливая беллетризация, которой легко поверить в силу ее складности и скрытой установки на увлекательность. О таких мемуарах в этой главе вынужденно придется сказать еще несколько слов. Конечно, имя и образ Марианны Басмановой (или как почти все ее называли — Марины) в них занимает особое место и зачастую треплется почем зря. Сложности добавляет и тот факт, что сама Басманова, что бы о ней ни написали, какой навет бы ни возвели, какой ложью бы ни окружили, ни разу не ответила ни клеветнику, ни глупцу. Она вообще за всю жизнь никогда ничего не сказала ни о себе, ни о Бродском, ни о их долгих и драматических отношениях, в определенном смысле вполне подходящих под категорию брака, хотя в полном и официальном значении этого слова они никогда в браке не состояли.

Марина Басманова не давала и не дает интервью, не встречается с журналистами, не ведет публичного образа жизни, никому и никогда не позволяет вторгаться на частную территорию своей биографии. Для такой позиции есть два объяснения, каждое из которых достойно уважения, если не восхищения. Первое, как кажется, более реалистично. Марина Басманова, видимо, чрезвычайно самодостаточный человек, обладательница очень богатого и своеобразного внутреннего мира, не нуждающаяся в постоянном присутствии рядом других людей. Это ее качество отмечали все, кто когда-либо сталкивался с ней; было оно очевидно и, вероятно, иногда болезненно для Бродского. Ровно по этой причине внимание к своей персоне, которое очень легко можно было бы получить, ей просто не требуется, более того, помешало бы напряженно протекающей творческой, внутренней, скрытой от постороннего глаза жизни. В этом смысле с Бродским у нее была общая черта, он тоже страдал от необходимости публичности, которой в определенной точке своей биографии уже не мог избежать. Он, самый значимый русский поэт своего времени, нобелевский лауреат, знаменитый изгнанник, — не мог, а она могла и сделала это. Вторая причина молчания Марины Басмановой тоже очевидна — кем бы ни был Бродский, какое бы значение его творчеству и личности ни придавала мировая общественность, в ее истории он частное лицо. Их отношения и все, что окружало, осложняло, связывало и разрывало их, принадлежит только им двоим, их общему прошлому, их памяти. А после смерти Бродского — ей одной. И никакие резоны не могут быть признаны достаточными, чтобы пропустить перед миллионами любопытных глаз киноленту прожитых вместе и порознь лет. Понятно, что в любых предположениях о причинах молчания Марины Басмановой, как никогда не подтвержденных ею самой, можно ошибаться, поэтому всякое умозаключение и каждый вывод этой главы будет сопровождаться многочисленными оговорками и выражением неуверенности автора в своей правоте. Остается, однако, надежда на чудо проникновения в психологию своего героя или хотя бы на точечное попадание в обширное поле истины, которая в более полном виде может представиться разве только отдаленным потомкам.