Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 53 из 72

Обвинениям, как и разговорам, мучительным, ночным, не было конца. В субботу Галя целый день лежала и плакала, даже не поехала в клинику. Обо всем этом я ничего не говорил Ан., чтобы ее не расстраивать. К вечеру субботы Галя сказала, что она решила уйти от меня и переедет к Вере. Да, я обрадовался этому. Мне казалось, что это лучше для нее, Гали, что это наконец разрешит шестимесячное недоумение и тяготу, кроме того, разве мне не хочется все время мучительно и напряженно привести к себе в дом Ан. и жить с нею. Я обрадовался — и уж если говорить о моей подлости, то именно теперь и именно потому, что я не обнаружил этой радости перед Галей. Нужно мне было так и сказать: “Я рад, я хочу жить с Ан.”. Я же ничего не сказал и, наоборот, стал говорить ей об Ирине»[264].

В этом признании Пунина много правды: если бы он набрался мужества и не испугался последствий, если бы он в решительный момент, когда жена была готова к разрыву, не смалодушничал, а высказал то, что было у него на сердце («моя единственная воля, мое желание одно, мое индивидуальное, вправду, мое желание моего счастья — Ан., жить с Ан.»), — кто знает? Может быть, жизнь всех участников этой драмы сложилась бы куда легче, менее разрушительно для их отношений, да и для их личностей. Но он не смог в этот момент причинить боль самоотверженной, любящей его жене и с досадой записал в дневнике: «Ни на другой день и вообще ни в какой день Галя не ушла». Осознав, что сам перечеркнул для себя и своей возлюбленной возможность будущего, оправдывался перед Ахматовой: «...Я не отчаялся быть когда-нибудь с тобою, так думать неверно; но тронуть А.Е. (“убить ребенка”) я не могу только себя ради, не по силам и нельзя»[265]. Оправдание, конечно, ложное — речь шла не только о нем, но и о ней, которую он клятвенно заверял в своей любви. Свою вину перед Ахматовой Пунин ощущал очень отчетливо, не меньше, чем вину перед женой, но изменить расстановку сил был не в состоянии. Чтобы как-то выживать, следовало переложить тяжесть своей вины на плечи подруги, например, заподозрить ее в тайной холодности: «Вот почему я говорил о твоей любви, и я действительно мало ее чувствую, не говорю, что ты плохо ко мне относишься — только любовь ли это?»

Видимо, Ахматову эти предположения приводили в бешенство, влюбленные ссорились, мучительная тяжесть, как они сами выражались, «гибельность» их взаимного чувства ощущалась в полной мере. И при этом их связывала «нечеловеческая» близость и нежность. Встречаются они часто, преимущественно в квартире на Фонтанке, в которой Ахматова жила со своей подругой художницей и актрисой Ольгой Глебовой-Судейкиной, часто уезжавшей на гастроли. Пунин констатирует: «Ежедневно с Ан. <...> Счастлив с нею, но несчастен, что не могу быть навеки с нею. Год уже как мы вместе, если только можно назвать годом вырванные у жизни дни и часы»[266]. И вскоре после этого: «Ан. перестала писать стихи; почему это, что это значит, вот уже год, почти ни одного стихотворения? Она говорит, что это от меня»[267]. Сама Ахматова описывала свое состояние так: «Очень уж я тебя люблю, это нехорошо, — нехорошо так на одном встать; нельзя иметь одну точку, человек должен распространяться как-то»[268].

Да и как иначе можно было бы объяснить дурную бесконечность этого романа? Ахматова была еще молода, немного за тридцать, и очень хороша собой. Впоследствии ее петроградский приятель Г. В. Адамович писал: «Анна Андреевна поразила меня своей внешностью. Теперь, в воспоминаниях о ней, ее иногда называют красавицей: нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание»[269].

Понятно, что у Ахматовой было немало поклонников и имелась возможность выбора. Понятно, что она была требовательна к мужчинам, ценила свою независимость, связывая ее в том числе с возможностью писать — в своем даре не обманывалась, трезво оценивала его масштаб. Ахматова была известна, собственная слава в это время уже прочно вошла в ее мироощущение, она примыкала к синклиту первых поэтов современности, среди которых ценила прежде всего Мандельштама. Как писал К. И. Чуковский, «это та самая Анна Ахматова, которая теперь — одна в русской литературе — замещает собой и Горького, и Льва Толстого, и Леонида Андреева»[270]. Она жила очень бедно и в бытовом смысле крайне неустроенно, часто и серьезно болела. Российскую действительность ощущала как апокалиптическую, ничего хорошего в будущем не предвидела, к смерти относилась буднично, иногда — даже излишне заинтересованно, как это было положено между представителями эпохи модерна. Однако истеричности не было в ее натуре. И то чувство, которое захватило ее, видимо, саму ее пугало и удивляло. Самым страшным скорее всего оказалось отсутствие вдохновения. Она не могла писать. Этим объясняются и приведенные выше слова: любовь к Пунину стала той точкой, на которой жизнь переломилась, и Ахматова понимала, насколько это опасно. Понимала — и сделать ничего не могла. Ее горделивые самоаттестации еще звучали в ушах:

Я-то вольная. Все мне забава, —

Ночью Муза слетит утешать...;

А, ты думал — я тоже такая,

Что можно забыть меня

И что брошусь, моля и рыдая,

Под копыта гнедого коня;

Тебе покорной? Ты сошел с ума!

Покорна я одной Господней воле.

Я не хочу ни трепета, ни боли,

Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.

Но в новой реальности всё выглядело иначе. Узнать себя в зеркале своей поэзии Ахматова уже не могла. Трудно представить себе, с какими чувствами она переносила то унизительное и отчаянное состояние, в которое вольно или невольно ставил ее с самого начала Пунин, деля свою любовь между нею и женой Галей, не имея сил сделать выбор, предоставляя женщинам решать, как дальше сложится их общая жизнь. Жене он писал: «С трепетом читал Ваше письмо и “привет А.А.” — милый, как женщина много все-таки может. Неужели мы не сумеем устроить и дальше жизнь вместе и живую и теплую? И если без страданий уже нельзя, то хоть без бессмысленных страданий и бессмысленной ревности. Не уверяю, конечно, но, кажется, что это больше зависит от Вас, чем от меня»[271].

Надо заметить, что Галя, со своей стороны, сделала все возможное, чтобы выполнить желание мужа. Она не могла полюбить Ахматову, но по мере сил старалась проявлять к ней заботу, лечила, когда та болела, осведомлялась о ее состоянии, когда не могла прийти лично, принимала у себя, приходила к ней в гости. П. Н. Лукницкий описывает, например, эпизод, который относится к началу марта 1925 года и бросает свет на взаимоотношения двух женщин: «Когда я пришел к А. А. сегодня, у нее сидела жена Н. Н. Пунина — сидели в столовой за чаем, друг против друга... Мило разговаривали... Через несколько минут после моего прихода жена Пунина поднялась, стала уходить. Приглашала А. А. заходить к ним, поцеловались на прощанье... Потом, когда та ушла, А. А. спрашивает: “Ну как она Вам понравилась? Не похожа на женщину-врача?” Я (нерешительно): Нет, не похожа... Она женщина... А. А. (утвердительно): Женщина... Правда, она милая? Я (нерешительно): Правда... милая...»[272] Напряжение чувствуется, но оно разрешается благодаря обоюдной доброй воле.

Это, однако, было еще «вегетарианское» время, поскольку Ахматова до последнего цеплялась за возможность жить отдельно, то в квартире бывшего мужа Шилейко, когда тот уезжал в Москву, то у друзей в Царском Селе, но Пунин хотел, чтобы она была рядом, не мыслил себе жизни без нее. Н. Я. Мандельштам, близко дружившая с Ахматовой, вспоминала: «Роман с Пуниным был в самом цвету. Ее вещи еще находились в Мраморном дворце в комнатах Шилейко, переехавшего в Москву. Пунин собирался перевезти барахло на Фонтанку, где жила его жена с дочерью. Ахматова была в смуте»[273].

В начале 1926 года Ахматова все еще мечется, живет на два дома, ночует то у Пунина, то в Мраморном дворце, а в марте уже окончательно поселяется в Фонтанном доме. Л. В. Горнунг, посетивший ее там, записывает: «У нее в квартире сотрудника Эрмитажа Н. Н. Пунина отдельная небольшая комната»[274]. С этого переселения можно начинать обратный отсчет любви Ахматовой к Пунину. То, что казалось ему необходимым условием счастья, стало причиной общих страданий, глубокого разлада, разочарования, в конечном итоге — трагического разрыва.

Жизнь втроем (а вернее, впятером, учитывая дочь Пунина Ирину и его мачеху Елизавету Антоновну) оправдывалась с практической точки зрения. У Ахматовой не было своего дома, она часто болела, была одинока, ей требовались помощь, иногда уход. Да и жить ей было в принципе не на что. Как «гражданка свободной профессии» она зарабатывала крайне мало и большую часть заработанного посылала матери и сыну. Но, как справедливо писала в своих воспоминаниях Н. Я. Мандельштам: «Худо, что они очутились вместе “под крышей Фонтанного дома”. Идиллия была придумана Пуниным, чтобы Ахматовой не пришлось хозяйничать, а ему не надрываться, добывая деньги на два дома. К тому же жилищный кризис осложнял все разводы и любовные дела. Идиллия не состоялась — разводиться надо до конца»[275]. Э. Г. Герштейн со свойственной ее мемуарам язвительностью подчеркивает именно житейский аспект в жизни Ахматовой той поры (правда, приписывая эти слова Н. Я. Мандельштам): «...Ахматовой легко сохранять величественную индифферентность, так как она живет за спиной Пунина. Как бы ни было запутано ее семейное положение, но жизнь в этом доме хоть немного, но обеспечивала ее»