Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 62 из 72

Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня! Но и вообще — Вы — возмутительно-большой поэт! Говоря о щемяще малой, неуловимо электризирующей прелести, об искре, о любви — я говорил об этом. Я точно это знаю. Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих — мерзость. Вот скверное стихотворенье 1915 года из «Барьеров»:

Я люблю тебя черной от сажи

Сожиганья пассажей, в золе

Отпылавших андант и адажий

С белым пеплом баллад на челе,

С заскорузлой от музыки коркой

На поденной душе, вдалеке

Неумелой толпы, как шахтерку,

Проводящую день в руднике.

О письмо, письмо, добалтывайся. Сейчас тебя отправят. Но вот еще несколько слов от себя. Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, — Вы. О как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче! Я жалею, что я о бане Вам писал, это не Вам надо было рассказывать. И все равно не изобразить прелести и утомительности труда, которым необходимо заработать Вас. Не как женщину, — не оскорбляйтесь, — это завоевывается именно маховым движеньем, слепо и невнимательно, точь-в-точь так, как любят письма, пылкостью и красноречьем минуты. Нет, иначе, и опять я чуть не начал рассказывать, как именно, и опять ни к чему. <...>


Цветаева — Пастернаку, 14 февраля 1925 г.

Это не сантиментальность, а просто Анютин глазок.

Борис!

1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моем чреве и десять дней на свете, но желание С. (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение.

Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезвреживать барса (Барсик — так было — было бы! — уменьшительное). Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас. Та́к, назвав этого Георгием, я сохранила права на Бориса. (Борис остался во мне.) — Вы бы ведь не могли назвать свою дочь Мариной? Чтобы все звали и знали? Сделать общим достоянием? Обезвредить, узаконить?

Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала ко звуку.

* * *

Георгий — моя дань долгу, доблести и добровольчеству, моя трагическая добрая воля. Это тоже я, не отрекаюсь. Но не Ваша я. Ваша я (я) — в Борисе.

* * *

Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой, как Вы — с то́й карточкой. Вы мой воздух и мой вечный возврат к себе (постель). Иногда Вы во мне стихаете: когда я стихаю в себе. Жила эту зиму «Детством Люверс», изумительной, небывалой, еще не бывшей книгой. Многое попутно записала, может быть напишу.

* * *

Если бы я умерла, я бы Ваши письма и книги взяла с собой в огонь (в Праге есть крематорий) — уже было завещано Але — чтобы вместе сгореть — как в скитах! Я бы очень легко могла умереть, Борис, — всё произошло так неожиданно: в последнем доме деревни, почти без врачебной помощи. Мальчик родился в глубоком обмороке — 20 минут откачивали. Если бы не воскресение, не С. дома (все дни в Праге), не знакомый студент-медик — тоже все дни в Праге — мальчик бы наверное погиб, а может быть и я.

В самую секунду его рождения — на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала мятель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная мятель за зиму и именно в его час!

Мальчик хороший, с прелестными чертами, длинные узкие глаза, точеный носик, по всем отзывам и по моему чутью — весь в меня. А ресницы — золотые.

Мой сын — Sonntagskind[317], будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Я себе его заказала.


Выписки из черновой тетради:

(до Георгия)

Борюшка, я еще никогда никому из любимых не говорила ты — разве в шутку, от неловкости и явности внезапных пустот, — заткнуть дыру. Я вся на Вы, а с Вами, с тобою это ты неудержимо рвется, мой большой брат.

Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы. (Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе.)

* * *

Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?

Я приучила свою душу жить за окнами, я на нее в окно всю жизнь глядела — о, только на нее! — не допускала ее в дом, как не пускают, не берут в дом дворовую собаку или восхитительную птицу. Душу свою я сделала своим домом (maison roulante)[318], но никогда дом — душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, душа — дома для меня немыслимость, именно не мыслю. Stranger here[319].

Борис, сделаем чудо.

Когда я думаю о своем смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И — только твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу того, кто только для меня одной знает слова, из-за, через меня их узнал, нашел. Я хочу такой силы в телесном ощущении руки. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь.

Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та́, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобой счастлива! Счастье? Pour la galerie и für den Pöbel![320]).

Ты — мой вершинный брат, все остальное в моей жизни — аршинное.

* * *

«Игры слов и смыслов», — какую-нибудь книгу свою я так назову.

* * *

Борис, а ты помнишь Лилит? Борис, а не было ли кого-нибудь до Адама?

* * *

Твоя тоска по мне — тоска Адама по Лилит, до — первой и не-числящейся. (Отсюда моя ненависть к Еве!)

* * *

Жена Э<ренбур>га рассказывала, как вы вместе ехали на вокзал (они уезжали, Вы провожали). «Был замечательный вечер». Борис, это ты со мной ехал на вокзал, меня провожал.

Только не на глазах встречу, только не на глазах!

* * *

Все стихи и вся музыка — обещания обетованной земли, которой нет. Поэтому — безответственно и беспоследственно. Они сами — то!

* * *

Борис, а ты — верный. Ты слишком тяжел, чтобы постоянно перемещаться. Демона, любящего (или губящего) десять Тамар, я не мыслю. Думал ли ты когда-нибудь о смехотворной (жалкой) стороне Дон-Жуана? Любуясь им, я бы не могла любить его: мне было бы неловко, что после меня можно любить еще кого-нибудь.

* * *

Борис Пастернак, — это так же верно, как Монблан и Эльбрус: ведь они не сдвинутся! А Везувий, Борис, сдвигающий и не сдвигающийся! Всё можно понять через природу, всего человека, — даже тебя, даже меня.

* * *

Тогда — парнасцы, сейчас — везувийцы (мое слово). И первые из них: ты, я.

* * *

Это я случайно, Борис, из тетрадки для стихов, остальное развеялось и размылось. Ведь моя жизнь — неустанный разговор с тобой. Пишу тебе на листе из той же тетради, это самое мое собственное, вроде как на куске души. Чтобы ты лучше понял меня: у меня есть чудная бумага, целый блокнот, мужской, вроде пергамента, но писать тебе на бумаге, подаренной другим — двойная измена: обоим (ведь по отношению к нему ты — другой!). Есть вещи щемящие.

Измена — чудесное слово, вроде: разлука. Ножево́е, ножёвое. И только звук его знаю, смысл — нет. Изменить можно только государю, т. е. высшему, а как я ему изменю, когда оно во мне? В быту это есть — измена, сам быт — измена: души. Изменять с душой быту — ничего, кажется, другого в жизни не делала. Понимаете, иное деление, чем любовник и муж.

* * *

Я живу возле Праги, безвыездно и невылазно, никого не вижу, кроме Али и С. Много стихов. Скоро выходит моя книга, может быть получишь одновременно с письмами. Следующий — далекий — этап: Париж. С тобою бы хотела встретиться через год: 1го мая 1926 г. (а рука по привычке души пишет 25 г.!). Сейчас я совсем связана: мальчиком и новизной чувства к нему. А тогда ему будет больше года, я уже буду знать, что у меня за сын и наверно — что у меня сын.

Ты ведь можешь любить чужого ребенка, как своего? У меня всё чувство, что я умру, а вам вместе жить, точно он ровесник тебе, а не твоему сыну.

Борис, думай о мне и о нем, благослови его издалека. И не ревнуй, потому что это не дитя услады.

Посвящаю его тебе как божеству.

М.Ц.

Цветаева — Пастернаку, <Около 28 апреля 1926 г.>

Через год. Ты громадное счастье, которое надвигается медленно. У кого ты спрашиваешь? У той, которая с тех пор как себя помнит, три дня носила с собой письмо — только чтобы не прочесть! — а когда мальчик или девочка, которые должны были прийти через неделю, приходили сегодня — плакала. Письма, мальчики, девочки — всё ты. И мой ответ — все тот же.

(Ты гроза, которая только еще собирается.)

Не сейчас!

И это я говорю, которая всегда первая входит, первая окликает, первая тянется, первая гнется, первая выпрямляется. С другими — да. Первая и тотчас же, п<отому> ч<то> как во сне — сейчас пройдет. Недоувижу. (В переводе, не долюблю!) Разгляжу и недоувижу. И вот обеими руками — к себе, глаза зажав — к себе! Чтобы самой любить. Вот тебе и Ланн и Х-овое количество Ланнов. Я никогда в жизни не встречала силы. Поэма конца — простая (прости за грубость) мужская сила, сила страсти, сила любви, слепая сила, вдруг оказавшаяся и душой. Были души, но в зачатке, держались в воздухе, пока я дула.

В одном ты прав — С<ергей> Я<ковлевич> единственное, что числится. С первой встречи (1905 г., Коктебель). — «За такого бы я вышла замуж!» (17 лет).

Я бы сейчас, Борис, ни за кого не вышла замуж. Знаешь мою детскую мечту — (мечта многих, мечта мною десятки раз воушию слышанная, — и от девочек и от старух, мечта времени) — Ребенок — и одна. Жизнь с ним, в нем, без того. Или, это я уже сейчас, смерть с тем, в том. Косвенность, но важная: я вообще не понимаю появления 2-го ребенка. Будь я мужчиной, я бы боялась, у меня бы душа разрывалась. Ребенок смывает всё. И после такого смытия — опять сначала?! Но это скобки. Спешу.