Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 64 из 72

[327]. К осени стало легче, нарывы начали сходить, здоровье медленно поправлялось, но несчастья на этом не кончились. Нежданно-негаданно полубольного, слабого, надломленного Ходасевича, всю свою жизнь прожившего с белым билетом, признали годным к военной службе. Спас его Горький, который и впоследствии не раз приходил на помощь. Он лично отвез Ленину просьбу Ходасевича об освобождении от службы. В ту же осень ограбили квартиру, утащили последнее, чем владели хозяева, — одежду. В таком отчаянном настроении и состоянии духа Ходасевич и его семья оказались в Петербурге, который он всегда будет называть именно так, как город назывался при Пушкине, не соглашаясь ни на какие перемены в его имени: Петрограда и Ленинграда для Ходасевича как бы и не существовало.

Культурная жизнь послереволюционного Петербурга была сосредоточена вокруг трех центров: «Дома Ученых», «Дома Литераторов» и «Дома Искусств». Эти Дома выполняли, так сказать, свои прямые функции, то есть служили общежитиями для многих представителей самых разных гуманитарных областей, причудливо перемешанных в их жилых пространствах. Учреждение под названием «Дом Искусств» (или сокращенно ДИСК), о котором пойдет дальше речь, располагалось в бывшем Доме Чичерина или в Елисеевском дворце неподалеку от Полицейского моста через Мойку. Оно было создано всесильным гением Горького (правда, судя по всему, по подсказке К. И. Чуковского). Как писал В. Б. Шкловский, «для русской интеллигенции Горький был Ноем. На ковчегах “Всемирная литература”, “Изд. Гржебина”, Дом искусств спасались во время потопа»[328]. Ныне в здании бывшего ДИСКа по адресу Невский, 59, находится роскошный отель «Талион Империал»; помещения дворца перестроены, внутренний двор перепланирован. Представить себе, как протекала в этих залах нищенская в бытовом и богатая в духовном смысле жизнь обитателей Дома Искусств, сейчас практически невозможно.

Дом этот в те годы был темно-красного цвета и своими тремя фасадами выходил на Мойку, Невский проспект и Большую Морскую. Ходасевич писал: «Под “Диск” были отданы три помещения: два из них некогда были заняты меблированными комнатами (в одно — ход с Морской, со двора, в другое — с Мойки); третье составляло квартиру домовладельца, известного гастрономического торговца Елисеева. Квартира была огромная, раскинувшаяся на целых три этажа, с переходами, закоулками, тупиками, отделанная с рыночной роскошью. Красного дерева, дуба, шелка, золота, розовой и голубой краски на нее не пожалели. Она-то и составляла главный центр “Диска”. Здесь был большой зеркальный зал, в котором устраивались лекции, а по средам — концерты. К нему примыкала голубая гостиная, украшенная статуей работы Родэна, к которому хозяин питал пристрастие — этих Родэнов у него было несколько. Гостиная служила артистической комнатой в дни собраний; в ней же Корней Чуковский и Гумилев читали лекции ученикам своих студий — переводческой и стихотворной...»[329]

В Доме Искусств через несколько месяцев, опять же по протекции Горького, получил квартиру и Ходасевич. Это была комната под номером 30, выходившая окнами на Невский. В. Б. Шкловский вспоминал: «Ходасевич Владислав в меховой потертой шубе на плечах, с перевязанной шеей. У него шляхетский герб, общий с гербом Мицкевича, и лицо обтянуто кожей, и муравьиный спирт вместо крови. <...> В крови его микробы жить не могут. Дохнут»[330]. В этом мемуаре Шкловского отчетливо ощущается репутация Ходасевича как человека злого, едкого и чрезвычайно гордого. Любили его немногие. Впрочем, в начале 1920-х он не был еще тем,

кто каждым ответом

Желторотым внушает поэтам

Отвращение, злобу и страх.

Язвительный, проницательный критик, с отчетливой системой вкусов и оценок, нелицеприятный, иногда очень резкий, никогда не упускавший случая высказать своего мнения в лицо оппоненту вне зависимости от его веса и положения на литературном олимпе, Ходасевич снискал славу злого, бездушного человека, упивающегося своим могуществом. На деле всё было не совсем так. Безапелляционная убежденность в собственной правоте зачастую была лишь изнанкой неуверенности в себе, а полемическая ярость — попыткой отстоять самое дорогое, что неумолимо утрачивало контуры и растворялось в море низкосортного эпигонства. Но всё это будет позже, в эмиграции.

В начале 1920-х годов в Доме Искусств Ходасевичу довелось пережить необыкновенный творческий взлет, который длился почти два года. В это же время его настигла большая и серьезная любовь, придавшая его жизни новый смысл. Вероятно, одно с другим были как-то связаны.

О своей внешности он мог бы сказать примерно так, как говорил о себе Пушкин, «хорош никогда не был». Не был, конечно, он особенно привлекателен и в это время, отмеченное нищетой, безбытностью, болезнями, холодом и голодом. Но совершенно несомненно, что Ходасевич был очень интересен. Переселившись в Дом Искусств, он сразу включился в его насыщенную культурную жизнь. О степени этой насыщенности можно судить по собственным афишам ДИСКа. Например, только в марте 1921 года в нем состоялись: доклад Е. Замятина «Герберт Уэллс», вечер «ОПОЯЗ» с докладами Е. Д. Поливанова, Ю. Н. Тынянова и В. Б. Шкловского, вечер «Цеха поэтов» с выступлениями Н. С. Гумилева, О. Э. Мандельштама, B. Ф. Ходасевича и др., лекция К. С. Петрова-Водкина «Наука видеть» и т. д. В ДИСКе проводились постоянные выставки, концерты, организованные музыкальной секцией, заседания Вольфилы, ОПОЯЗа, вечера организованного Горьким издательства «Всемирная литература». Казалось бы, культурная жизнь била ключом, и жить при самом ее источнике было легко и приятно. Получалось это, однако, по-разному.

С сохранившейся отчасти роскошью интерьеров Елисеевского дворца контрастировала нарочитая бедность писательского быта. Вечная нехватка дров — этот лейтмотив пореволюционного времени, нетопленые комнаты, отсутствие самых необходимых предметов обихода, постоянный и уже привычный голод, непрерывные болезни, отсутствие элементарных лекарств, тесное соседство в перенаселенном общежитии, странная, трудная, фантастичная жизнь. Она становилась предметом описаний, входила в романы, отражалась в поэзии. В романе с говорящим названием «Сумасшедший корабль» Ольга Форш писала: «...лет десять назад всем густо вселенным в комнаты, тупики, коридоры, бывшие ванны и уборные казалось, что дом этот вовсе не дом, а откуда-то возникший и куда-то несущийся корабль. Комнат было много, и комнаты тоже казались безумными. Они были нарезаны по той не обоснованной здравым смыслом системе, по которой дети из тонко раскатанного теста, почерневшего в их руках, нарезают печенья — квадратом, прямоугольником, перекошенным ромбом... а не то схватят крышку от гуталина и выдавят ею совершеннейший круг»[331].

В своей знаменитой «Балладе» Ходасевич упоминает странную форму комнаты, которая досталась ему в Доме Искусств:

Сижу, освещаемый сверху,

Я в комнате круглой моей.

Смотрю в штукатурное небо

На солнце в шестнадцать свечей.

Кругом — освещенные тоже,

И стулья, и стол, и кровать.

Сижу — и в смущеньи не знаю,

Куда бы мне руки девать.

Морозные белые пальмы

На стеклах беззвучно цветут.

Часы с металлическим шумом

В жилетном кармане идут.

О, косная, нищая скудость

Безвыходной жизни моей!

Кому мне поведать, как жалко

Себя и всех этих вещей?

В. Б. Шкловский в романе «Сентиментальное путешествие» искусно воссоздал атмосферу этого гигантского общежития: «Жил в конце длинного коридора. Его зовут Пястовским тупиком, потому что в конце он упирается в дверь поэта Пяста. <...> Другое название коридора — “Зимний обезьянник”. На обезьянник он похож: все двери темные, трубы, от печурок над головой, вообще похоже. И железная лестница вверх. Потом — елисеевская кухня. Вся в синих с белым изразцах, плита посередине. Чисто в кухне, но тараканов много. Маленький свиненок ходит по кафельному полу, тихо похрюкивая. Питался он одними тараканами, но не раздобрел, и его продали»[332].

Подробное и жутковатое описание писательского быта Дома Искусств содержится и в мемуарной прозе Ходасевича. Его мы не станем воспроизводить — найти эти фрагменты совсем несложно.

В этом фантасмагоричном мире летом 1921 года впервые появилась совсем юная начинающая поэтесса Нина Николаевна Берберова. Ее близкий друг той поры, сын К. И. Чуковского Николай, вспоминал: «В конце 1920 года у меня появилась приятельница, девочка моих лет, Нина Берберова. Она незадолго перед тем переехала с папой и мамой из Ростова в Петроград и, так как писала стихи, стала посещать семинар Гумилева. <...> Держалась она несколько особняком и ни с кем не дружила, кроме меня. Отец ее был ростовский армянин, а мать русская, и это смешение кровей дало прекрасные результаты. Нина была рослая, сильная, здоровая девушка с громким веселым голосом, с открытым лицом, с широко расставленными серыми глазами. По самой середке ее верхних зубов была маленькая расщелинка, очень ее красившая. Она, подобно мне, писала множество стихов и знала наизусть всех любимых поэтов»[333].

Нина вошла в Дом Искусств как ученица Гумилева, была приглашена им в студию «Звучащая раковина», собиравшуюся по понедельникам. Гумилев сразу проявил внимание к молодой, очень привлекательной, очевидно талантливой девушке, начал за ней ухаживать. Ухаживания эти остались, однако, без ответа — Берберова сторонилась Гумилева, боялась его напора, хотя очевидно интересовалась им и его совершенно особенным стилем. Неизвестно, чем бы кончились эти ухаживания, если бы 3 августа 1921 года Гумилев не был арестован, а в конце августа расстрелян. Гибель Гумилева, как за две недели до этого похороны Блока произвели на Берберову, как и на многих ее современников, впечатление катастрофы. Стоя со своей подругой Идой Наппельбаум перед стенгазетой с сообщением о расстреле участников Таганцевского заговора, Берберова немела от предчувствия будущего, которое уже просматривалось через безразличный газетный шрифт: «Там, в этих строчках, была вписана и наша су