Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов — страница 8 из 72

Вслед за предложением насильно сделать Жуковского счастливым, раз сам он уклоняется от счастья, в письме Вяземского следует рассказ о другом поэте, близком приятеле всех названных, – Константине Николаевиче Батюшкове: «Обними Батюшкова: и этот шалун, кажется, дурачится и просится охотою в горемыки. Что с ними делается? Я, право, их не понимаю…»[30].

По словам Вяземского, Батюшков вслед за Жуковским тоже якобы сознательно отказывается от счастья. О чем здесь речь, и стоит ли принимать всерьез эти шуточные сообщения?

Большая доля истины в них, несомненно, есть. Константин Николаевич Батюшков — трагическая фигура русской поэзии. Он прожил 68 лет — срок, который вполне можно было бы назвать долгим, если бы в 32 года он не ощутил очевидных признаков наследственной душевной болезни, которая еще через пару лет фактически выключила его из списка живущих. До этой страшной границы в то время, о котором идет речь, оставалось еще целых пять лет, и будущего своего Батюшков, по счастью, не знал, хотя иногда как будто заглядывал в него.

Батюшков приходился двоюродным племянником поэту, педагогу, философу, просветителю, попечителю Московского университета М. Н. Муравьеву, который принимал деятельное участие в формировании взглядов и вкусов молодого человека. В его семье, где росли два сына, Никита и Александр, оба впоследствии активные участники декабристского движения, жил в юности и Батюшков. А после ранней смерти Муравьева испытал на себе поистине материнскую любовь и заботу его вдовы — Екатерины Федоровны. К 1815 году Батюшков успел уже многое. Он побывал в действующей армии в чине начальника сотенного милицейского батальона, то есть возглавлял подразделение добровольцев, отправившееся на войну с французами. Был личным адъютантом прославленного генерала Н. Н. Раевского. Принял участие в самых кровопролитных сражениях за пределами России, в том числе в Лейпцигской битве народов, унесшей жизни более 100 тысяч человек, принял участие в Финляндском походе. Но главным в его жизни была не военная служба, которую он все еще не бросал в надежде на повышение в чине и выгодные условия отставки, а литературная деятельность. Батюшков был поэтом. И не просто одним из плеяды, а звездой большой величины, к 1815 году написавшим и напечатавшим с десяток поэтических шедевров. И хотя его главные произведения в это время еще не родились, а единственная прижизненная книга стихов еще не была издана, друзья не сомневались ни в его даре, ни в его будущей славе. Одним словом, несмотря на свою бедность и некоторую, впрочем, давно преодоленную, провинциальность (родом он был из далекой Вологды), Батюшков к 1815 году стал уже совершенно своим в кругу самых блестящих и талантливых молодых людей поколения. Забота о нем Вяземского, фактически уравненная с заботой о Жуковском, говорит о многом.

Батюшков, конечно, не обладал ни известностью Жуковского, ни его авторитетом среди друзей, ни его яркой внешностью. Он не был особенно хорош собой (о себе писал так: «тонок, сух, бледен как полотно»[31]), однако вызывал расположение своей мягкостью и добросердечием, был страстно увлечен поэзией и умел передать свое увлечение окружающим. Вот одна из зарисовок его внешности, сделанная Е. Г. Пушкиной, приятельницей Батюшкова:

«Батюшков был небольшого роста; у него были высокие плечи, впалая грудь, русые волосы, вьющиеся от природы, голубые глаза и томный взор. Оттенок меланхолии во всех чертах его лица соответствовал его бледности и мягкости его голоса, и это придавало всей его физиономии какое-то неуловимое выражение. Он обладал поэтическим воображением; еще более поэзии было в его душе. Он был энтузиаст всего прекрасного. Все добродетели казались ему достижимыми. Дружба была его кумиром, бескорыстие и честность — отличительными чертами его характера. Когда он говорил, черты лица его и движения оживлялись; вдохновение светилось в его глазах. Свободная, изящная и чистая речь придавала большую прелесть его беседе. Увлекаясь своим воображением, он часто развивал софизмы, и если не всегда успевал убедить, то все же не возбуждал раздражения в собеседнике, потому что глубоко прочувствованное увлечение всегда извинительно само по себе и располагает к снисхождению»[32].

Нужно отметить еще две черты Батюшкова, чтобы завершить его краткий портрет. Он был очень слаб здоровьем, болел часто и подолгу, особенно после ранения, полученного им во время военной кампании 1805—1807 годов. В нервных расстройствах, которым он был подвержен, давала себя знать наследственная шизофрения, которой он опасался и которая в конце концов все-таки его настигла. Не случайно арзамасским прозвищем Батюшкова было Ахилл, которое каламбурно читалось его приятелями и единомышленниками как «Ах! Хил». Слабое здоровье, сложные и запутанные семейные дела, связанные со вторым браком отца и необходимостью делить немногочисленное имущество между многочисленными наследниками, постоянные долги, полное отсутствие материальной свободы, неудачи по службе наложили на характер Батюшкова тяжелый отпечаток. Он с юности обладал трагическим мировосприятием, которое заставляло на все смотреть с самой мрачной стороны. Со временем оно набирало силу и достигло своего апогея к 1814 году. За время войны с французами Батюшкову не раз привелось воочию видеть следы «образованного варварства». Эта война, как говорил он сам, окончательно поссорила его с человечеством.

Врач уже страдающего шизофренией Батюшкова Антон Дитрих, наблюдавший его в Германии и сопровождавший в Россию, в 1830 году с недоумением так характеризовал своего пациента: «...человек, который жил в наиблагоприятнейших внешних условиях, был уважаем в своем отечестве, любим друзьями и родственниками, делал славную карьеру с блестящими перспективами на будущее, одним словом, человек, который имел все, что делает жизнь светлой и приятной, и при этом постоянно чувствовал себя несчастным...»[33].

Дитрих ошибался относительно «наиблагоприятнейших внешних условий» жизни Батюшкова, однако не подлежит сомнению полнейшее неумение (и отчасти нежелание) поэта примиряться с обстоятельствами. Состояние тоски, отчаяния и душевного смятения для него было гораздо более органичным. Ощущение дисгармонии, внутренний разлад с миром сопровождали Батюшкова на протяжении всей его жизни. Это во многом объясняет ту историю, о которой глухо упоминает в своем письме Вяземский. Возвратившись в 1814 году после войны в Петербург, Батюшков осуществил план, который, судя по всему, давно уже занимал его душу и сердце. Он сделал предложение девушке, в которую был влюблен.

Анну Федоровну Фурман назвать красавицей трудно. Судить о ее наружности можно по живописному изображению, автором которого был О. А. Кипренский[34], завсегдатай того дома, где она выросла. Привлекательное лицо, большие глаза, темные вьющиеся волосы, неправильные черты, бледность, мечтательный взгляд, устремленный вверх, — атрибуты традиционного романтического портрета. Было, однако, в этой девушке что-то очень притягательное для современников. Мемуаристы в один голос вспоминают не только о ее внешней красоте, которая, даже судя по комплиментарному портрету Кипренского, была скорее легендой, но и о необыкновенном душевном складе, приветливости, доброте, чистосердечии. Впрочем, вполне возможно, и это лишь дань эпохе и ее культурным парадигмам. Конечно, Анна Федоровна в ту пору, о которой здесь пойдет речь, была молода, мила, хорошо воспитана, образована, аккуратна в обращении.

Она родилась в большой семье Фридриха (Федора) Фурмана, немецкого агронома, который в России работал управляющим имениями многих помещиков. Мать ее, Э. И. Энгель, родная сестра статс-секретаря императора Павла I, умерла рано. В семье росло семеро детей, Анна была младшей. Отец вскоре женился вторично и не препятствовал родне устраивать судьбу его дочери. Благодаря связям по материнской, дворянской, линии Анна попала на воспитание в один из самых блистательных петербургских домов — в семью Елизаветы Марковны и Алексея Николаевича Олениных. Ей несказанно повезло, потому что через своих воспитателей девушка приобрела массу знакомств в среде петербургских литераторов, художников, музыкантов — одним словом, интересных и даровитых представителей эпохи.

Оленины жили в собственном доме на Фонтанке. О нем сохранилось множество мемуарных свидетельств. Приведем, например, воспоминания уже упоминавшегося в этой книге Ф. Ф. Вигеля, одного из самых пристрастных критиков эпохи и самых горячих ее поклонников: «Нигде нельзя было встретить столько свободы, удовольствия и пристойности вместе, ни в одном семействе — такого доброго согласия, такой взаимной нежности, ни в каких хозяевах — столь образованной приветливости. Всего примечательнее было искусное сочетание всех приятностей европейской жизни с простотой, с обычаями русской старины»[35]. Салон, который на протяжении многих лет был открыт для самых выдающихся деятелей культуры (в разное время завсегдатаями его были И. А. Крылов, Н. И. Гнедич, В. А. Жуковский, В. А. Озеров, А. А. Шаховской, А. С. Пушкин, О. А. Кипренский и многие другие), фактически разорял своего хозяина, но Оленин не закрывал его. Для всех своих именитых и талантливых гостей он умудрялся быть единомышленником, благодарным слушателем, помощником — духовным меценатом. Всесторонне и глубоко образованный, искусный рисовальщик и гравер, собиратель и знаток древностей, ученый археолог, тонкий ценитель поэзии, Оленин был не просто человеком эпохи, а одним из ее творцов.

Как видно по составу приходивших в дом Оленина посетителей, хозяин его не примыкал ни к каким группировкам, он одинаково радушно принимал у себя как литературных архаистов, так и новаторов. Главной темой в доме Оленина были искусство и литература во всех существовавших тогда видах и формах. С.С. Уваров, будущий министр народного просвещения, а тогда постоянный посетитель салона Олениных, член общества «Арзама