Друзья Ираклия звонили ему каждый час, сообщали, как двигается застолье, и пересказывали ему произнесенные тосты. Ираклий весело ругался им в ответ и трепал по загривку Норта.
К обеду Ираклий совсем развеселился. Потом пошел дождь со снегом, и они с Нортом гуляли по водопроводной станции. Норт шел у его левой ноги, словно его вели на поводке.
Ираклий Мелашвили спал в дежурке. В последнее время он постоянно не высыпался. Хорошо, если ему удавалось поспать часа три-четыре в сутки, а то и этого не случалось… Он был молод, здоров и весел. Проснуться и встать с кровати без посторонней помощи было для пего подвигом, на который он чаще всего не был способен.
Он не просыпался, даже если его поднимали и ставили на пол, поддерживая на всякий случай. Однажды его слишком рано отпустили, и он натурально рухнул, как сбитая кегля, и разбил себе нос. Зато и уложить его ночью было невозможно.
В те вечера, когда он не пировал с друзьями, он встречался с молодой женщиной, женой высокопоставленного чиновника, с которой он познакомился летом в Сухуми. Ее звали Елена Михайловна. Ее муж после госпиталя уехал на целый месяц в зарубежную командировку и каждый вечер звонил ей.
Когда раздавался звонок, Елена Михайловна всегда делала один и тот же предостерегающий жест, пригвождая им Ираклия к месту, и начинала сердито выговаривать мужу за то, что он не думает о себе, о своем здоровье, об отдыхе, что только зря тратит деньги на звонки, что лучше бы он купил что-нибудь для себя, что у нее все в порядке, ей ничего не делается, она скучает и ждет.
Повесив трубку, она сидела некоторое время с закрытыми глазами, потом, не открывая глаз, протягивала к Ираклию руки, чтобы через мгновение ощутить его крупные сильные и нежные ладони и быть выдернутой из глубокого кресла и очутиться в крепких, до боли, до хруста в косточках, объятиях. И только тогда Елена Михайловна открывала глаза и видела горящие, оливковые глаза Ираклия и влажные молодые зубы, обнаженные в безудержной, азартно-хищной улыбке.
До телефонного звонка Елена Михайловна не позволяла Ираклию ни объятий, ни поцелуев. Она любила и уважала своего мужа. Елена Михайловна была старше Ираклия, ей было двадцать девять лет, а Ираклию — двадцать два. Выглядела Елена Михайловна моложе Ираклия.
Муж был старше Елены Михайловны на тринадцать лет. Для своего возраста он занимал очень высокий пост. И занимал его давно. Вернее, давно поднялся (взлетел) на очень высокий уровень и дальше неуклонно и безостановочно, хоть и понемногу, продвигался еще выше, показывая себя на каждой ступеньке карьеры человеком незаурядным, волевым и добросовестным.
Елена Михайловна вышла за него в двадцать лет и была свидетельницей и участницей его стремительного взлета. Она была верным товарищем и толковым помощником. У них было полное взаимопонимание во всем, что не касалось любви. Елена Михайловна, как уже было сказано, очень любила своего мужа. И он любил ее. Казалось бы, чего же больше? Но вот именно тут у них и начинались серьезные расхождения. Муж понимал любовь как последовательное и настойчивое стремление окружить любимого человека рыцарской заботой и вниманием. Что он и делал. Последовательно и настойчиво.
Елена Михайловна имела на этот счет собственное мнение. Его настойчивое, неослабевающее ни на мгновение внимание не раздражало ее, но как-то чувствовалось… Так бывает, не болит, не беспокоит сердце, но ты вдруг чувствуешь, что оно у тебя есть. А вчера еще не чувствовал. Елена Михайловна считала, что в любви важнее другое.
Она понимала, что муж очень занят на работе, что он устает, что в его возрасте и в его положении не до страсти, не до самозабвенных чувственных наслаждений, и благоразумно не требовала этого от мужа. И то, что она не требовала от мужа больше, чем он мог ей предложить, как бы давало ей законное право искать эти страсти и наслаждения в другом месте. Единственное условие, которое она себе при этом ставила, — это никаким образом не причинить боль своему мужу и не повредить его карьере. За все восемь лет совместной жизни она ни разу это условие не нарушила. Но и недостатка в страстях не испытывала.
Муж безраздельно доверял ей. Звонил он ежедневно не потому, что ревновал или в чем-то подозревал Елену Михайловну. Этими звонками он просто выражал свою любовь.
То, что муж доверял Елене Михайловне, было правильно. Она в своих внебрачных связях не тратила ничего такого, что принадлежало мужу и пользовалось с его стороны хоть малейшим спросом.
Однажды (всего однажды) Елена Михайловна открылась своей ближайшей подруге. Та, не задумываясь, назвала ее мужа импотентом и была совершенно не права. С тех пор ни с какими подругами Елена Михайловна интимными подробностями не делилась.
Своей личной жизнью она занималась только на отдыхе или во время командировок мужа. Зато уж в это время была жадна и неудержима. И каждый денечек называла золотым.
«Время, времечко золотое уходит», — бесконечно напоминала она, созваниваясь с Ираклием и не принимая никаких его отговорок. Впрочем, он и сам каждую свободную от занятий и друзей минуту стремился к ней. Елена Михайловна ему очень нравилась. Она была красивая, и он подолгу не давал ей заснуть. Ему было жалко отпускать ее в сон.
Он полулежал, высоко подбив себе под бок подушку, и усталыми глазами рассматривал Елену Михайловну и дотрагивался чуткими пальцами до ее носа, губ, бровей. И говорил ей какие-нибудь глупости, чтоб она засмеялась и проснулась. Ему было жалко расставаться с ней.
Она довольно улыбалась и то и дело проваливалась в сладкую дрему. Она от любви уставала больше, чем он. Когда она окончательно засыпала, Ираклий откидывался спиной на подушку и думал о Тбилиси, об институте, о друзьях, о собачнике, о Норте, о маме, о Сухуми, о Тине, которую по-прежнему считал своей нареченной, хотя его уже не обдавало жаром, когда он вспоминал о ней. «Кто знает, — думал он, — может, я и погорячился, когда назвал ее своей невестой, может, чувство пройдет за этот год или два… А может, ее чувство пройдет. А может, его у нее и не было. Зато как хорошо было в Сухуми… И как хорошо будет. И как хорошо сейчас».
Ираклий чихнул во сне, открыл глаза и увидел начальника команды служебного собаководства водопроводной станции Глотова.
Когда Глотов явился в дежурку, Ваня Охоткин и Сережа Уфимцев играли в нарды (они называли эту игру на восточный манер — «шэш-бэш»), а Ираклий спал на дерматиновом диване, подложив под голову сложенную телогрейку и укрывшись замасленным черным тулупом. Он спал настолько крепко, что не слышал ни грохота костей по доске, ни восторженных воплей игроков.
Ираклий спал уже три с половиной часа. За это время он ни разу не вздрогнул, не шевельнулся, не переменил положения, несмотря на то, что осоловевшие игроки все три с половиной часа, не останавливаясь ни на мгновение, гремели костями, стучали фишками, кричали и матерились.
Нардами собачник «заразил» Ираклий. До него на станции играли в шахматы. Глотов запрещал и то и другое.
Первым увидел начальника Ваня Охоткин. Он сидел лицом к двери. Он первый заметил что-то необычное в его облике. Сережа Уфимцев, уловив встревоженный взгляд партнера, резко повернулся всем телом. При этом он задел за доску и с грохотом опрокинул ее на пол.
Ваня и Сережа подумали, что их грозный начальник Константин Константинович Глотов пьян в стельку. Шапка на нем сидела прямо, но из-под шапки на лоб и в разные стороны торчали его длинные, обычно ровно зачесанные назад волосы. По лицу начальника текли неудержимые слезы.
Ваня Охоткин присвистнул от удивления. Сережа Уфимцев, тщетно пытаясь попасть взглядом в мутные от слез глаза начальника, обалдело сказал:
— Здравствуйте…
Глотов не обратил на них никакого внимания. Он, не отрываясь, смотрел на диван. Ираклий лежал, укрывшись с головой, Глотов на цыпочках подошел к Ираклию и осторожно (у игроков замерли сердца) потянул вниз полушубок, приоткрывая лицо спящего.
Ираклий вкусно почмокал губами и рукой попытался натянуть полушубок обратно на голову, но Глотов слегка придерживал полушубок, и рука Ираклия так и застыла с зажатой полой.
Много позже впечатлительный Сережа Уфимцев рассказывал, что в этот момент ему показалось, что Глотов собирается убить Ираклия. Так необычно было его поведение, так вкрадчиво-жутки были все его жесты. И когда Глотов сомнамбулическим движением потянулся в карман пальто, то Сережа даже рванулся к нему, чтобы предотвратить убийство, но Глотов извлек из кармана какую-то бумажку, и Сережа замер на месте и, затаив дыхание, продолжал наблюдать за начальником.
Это была прощальная записка бросившей его сегодня утром жены. Глотов положил ее на полушубок, опустился на колени и начал бормотать что-то… Игроки испуганно переглянулись и невольно начали прислушиваться к булькающему, прерываемому всхлипами бормотанию. Вскоре они начали различать некоторые несвязные, на их взгляд, слова:
— Зачем ты меня волнуешь? Мне доктор не разрешает волноваться… Борщ съел специально. Дети по полу катаются. Это все мать твоя! Она всю жизнь хотела нас поссорить… Пойдем. Ты помнишь эти розы? Пойдем домой. Детям надо спать. Дети тут ни при чем. Потом тур вальса вдвоем. Я все прощаю… Ты так любил, так смеялся звонко, как радио. Пойдем…
— Эй! — осторожно сказал Ваня Охоткин. — Товарищ начальник… Константин Константинович!
Глотов его не слышал. Охоткин подмигнул Уфимцеву и звонко пощелкал себя по горлу. Уфимцев подмигнул ему в ответ и выставил большой палец. Им было приятно видеть своего нелюбимого начальника в таком состоянии. Это тешило их многократно уязвленное Глотовым самолюбие и давало на будущее неубиваемый козырь против него.
Они многозначительно переглянулись и тихонько попятились на свои места, приготавливаясь как можно дольше понаслаждаться приятным и редким зрелищем пьяного в лоскуты начальника.
Между тем Глотов с каждой минутой вел себя все более странно, и вскоре игроки начали сомневаться в том, что он пьян.