– Если люди твоего поколения так твердо выступают против того, что мужчины могут дарить другим мужчинам наслаждение, то меня не удивляет, что вы совершенно не возражаете против того, что мужчины могут причинять женщинам боль.
– Мистер Оффремонт, – спросила Фрэнсис, – а в вашем доме за обедом царит мир и согласие? У вас есть семья?
– Шшшш, – предостерегающе произнес отец Харингтон.
– У меня была семья, – ответил я, прожевывая последний кусок превосходного пирога и откладывая нож и вилку. – У меня была прекрасная жена, Кэтрин, и трое сыновей, Уильям, Джон и Джеймс. Но все они умерли много лет назад – и жена, и мальчики.
Наступила тишина.
– Мне очень жаль, – вздохнула Фрэнсис. – Это просто ужасно!
– Это ужасно! – сказала Джорджиана. – Но, мистер Оффремонт, вы не считаете, что таким девушкам, как я, следует позволить учиться в университете и заниматься тем, чем занимаются мужчины – например, быть врачами или хирургами и голосовать за членов парламента?
– Не думаю, что наш гость… – начала Фрэнсис.
Но отец Харингтон остановил ее.
– Нет, мама, мистер Оффремонт очень красноречив. Интересно было бы узнать, что он думает по этому поводу. Должны ли мужчины и женщины быть равными?
Я откашлялся.
– Со всем уважением к вам, отец Харингтон, должен отметить, что это разные вопросы. Ваша сестра спросила у меня, следует ли позволить женщинам заниматься тем, чем сегодня занимаются мужчины. Вы же спрашиваете о равенстве – а это нечто совершенно другое. Вы говорите о том, следует ли женщинам делать все, что сегодня делают мужчины.
– Не уверен, что понимаю вас, – сказал отец Харингтон, заканчивая есть и откладывая нож и вилку на тарелку. – Но нам хотелось бы узнать ваше мнение.
– Мне довелось видеть множество мужчин и женщин в разных местах и в разные времена. Некоторые мужчины относились к своим женщинам так, другие – иначе. Говорить, что одно поведение правильное, а другое нет, все равно что делать выбор: в акте выбора нет праведности. Но мне кажется справедливым было бы задуматься, могут ли женщины быть врачами? В мои времена они могли быть – пусть не докторами, но целителями. Многие из нас прибегали к помощи женщин в болезнях. Сегодня люди считают, что женщинам нельзя заниматься медициной, по крайней мере, публично. Мне кажется, что они глубоко заблуждаются. В будущем женщинам-врачам будет позволено свободно заниматься своим делом, как это было во времена доброго короля Эдуарда. И королева позволит женщинам учиться. Но это не сделает женщин равными. То, что вам что-то позволили, еще не делает вас равными остальным, которые занимаются тем же.
– Слушайте, слушайте! – воскликнула Джорджиана. – Мы станем лучшими докторами!
– Миледи, – добавил я, – вы должны бороться за эти перемены. Вы должны убедить все общество, что это в интересах всего народа, а не только женщин.
– Чушь! – отмахнулась Джорджиана. – Речь идет о справедливости. И конечно же, о том добре, какое мы сможем сделать.
– Миледи, я прожил долгую жизнь и могу сказать, что справедливость для общества – это пятое колесо для телеги. Общество меняется не ради справедливости: оно меняется ради собственной выгоды. И общество не изменится, если большинство людей не увидит в переменах собственной выгоды. Что будет, если богатые женщины смогут голосовать за членов парламента, станут врачами и все такое, а бедные мужчины этого права не получат? Мужчины, которые много и тяжело работают, будут оскорблены, если ими пренебрегут в угоду богатым женщинам.
– Пора приступать к пудингу, – остановила наш спор Фрэнсис. – Хочу кое-что уточнить: когда речь заходит о добавке хлебного пудинга, мы все становимся равными.
– Есть все же справедливость в обществе, – улыбнулся отец Харингтон. – Возьмите, к примеру, телеграф. Женщины имеют такое же право отправлять телеграммы, что и мужчины… – Он посмотрел на меня и понял, что я ничего не понимаю. – Вы не знаете, что такое телеграмма, Джон?
Я покачал головой.
– Это сообщение, передаваемое с помощью импульсов электрической энергии в длинных проводах, протянутых вдоль железнодорожных линий. Сообщение поступает получателю почти немедленно. Телеграф изменит мир сильнее, чем железные дороги. Люди смогут мгновенно сообщать полиции о преступлениях.
– Полиции? – переспросил я.
– Таким особым констеблям, – пояснил отец Харингтон, вооружаясь вилкой и ложкой и приступая к пудингу.
Я взял ложку и последовал его примеру.
– Я знал женщин, которые не нуждались в законе для защиты. Они смело глядели в лицо судьбе, принимая все ее преимущества и недостатки. И они получали справедливое возмещение – если не равенство. Женщины всегда могли заставить мужей выступить от их имени: это искусство так же старо, как сама любовь. И женщинам не всегда нужно было использовать любовь. Даже если вы добьетесь равенства по закону, это не будет равносильно равенству в жизни. А мне кажется, что женщинам гораздо важнее второе, чем первое.
– И все же я хочу увидеть пьесу, – заявила Джорджиана.
– Ни в коем случае, – отрезала Фрэнсис.
– Мама, мне двадцать пять лет!
– Значит, ты уже достаточно взрослая, чтобы все понимать.
Настало молчание.
Отец Харингтон отложил ложку и обратился к Джорджиане.
– Дражайшая сестра, я возьму тебя в театр, несмотря на все протесты матушки, если ты сыграешь нам на фортепиано. Сыграй ту пьесу Моцарта, которая мне так нравится…
– Эдвард, она моя дочь! – воскликнула Фрэнсис.
– Фантазию в D минор? – спросила Джорджиана.
– Джон говорил мне, что не знает произведений великого Вольфганга Амадея.
– Эдвард!
– Матушка, она – моя сестра. Она живет под моей крышей и находится под моей защитой. И когда она выйдет замуж за своего священника, именно я поведу ее к алтарю, а не вы. Кроме того, в той пьесе, на которую мы пойдем, нет ни содомии, ни атеизма.
– Ты хочешь сказать, что читал ее?! – ахнула Фрэнсис.
– Именно!
– Боже мой! Не знаю, что с вами двоими делать! Ваш отец в гробу перевернется!
– Если он проснется, то услышит, как его дочь играет Моцарта. А эта музыка способна утешить любую страдающую душу.
После обеда отец Харингтон произнес благодарственную молитву, и мы вышли, предоставив слугам убирать со стола. Мы же вернулись в гостиную. Джорджиана открыла крышку большого музыкального инструмента, который отец Харингтон назвал фортепиано. Мы уселись в мягкие кресла и приготовились слушать.
Я никогда прежде не слышал ничего подобного. Люди, лишенные какой бы то ни было роскоши, решили бы, что это музыка небес. И были бы правы. Это была чистая благодать. Голос воспоминаний. Играя, Джорджиана не смотрела на нас. Эта музыка была выше ее и нас. Она была истинно божественным вдохновением. Джорджиана закрыла глаза. А мы были лишь свидетелями настоящего чуда, которое творила она своими пальцами на этом инструменте. Как хотелось бы мне, чтобы Кэтрин услышала эту музыку. Конечно, Уильям предпочел бы поиграть с грудями Джорджианы, а не слушать, как ее пальцы бегают по клавишам инструмента. Но Кэтрин это понравилось бы. Но она никогда не слышала ничего подобного. Она так и не узнала, что из музыкальных нот может родиться такая красота. И когда Джорджиана закончила играть, в глазах моих стояли слезы. Наступило долгое молчание, а потом отец Харингтон сказал:
– Это было прекрасно! Спасибо!
– Это было просто невыразимо, – произнес я.
– Не понимаю, почему вы хотите все испортить, отправившись на грязную пьесу, – вздохнула Фрэнсис.
– Матушка, не спорьте с нами! – резко ответила Джорджиана, со стуком захлопывая крышку фортепиано.
– Джон, не хотите прогуляться? – предложил отец Харингтон.
Мы направились к выходу. Отец Харингтон одолжил мне пальто. Мы шагали по Саутернею, викарий покачивал тростью и указывал мне на разные здания. Солнце скрылось. День выдался холодным и пасмурным. Люди занимались собственными делами. Поднялся сильный, холодный ветер.
– Откуда же вы? – спросил отец Харингтон.
– Я из прошлого – я же говорил вам.
– Вы знаете, куда направляетесь?
– В будущее. У меня остался один день. Через девяносто девять лет после сегодняшнего дня.
– А потом?
– А вы что думаете? Мне кажется, я окажусь в чистилище. Не знаю, как долго мне придется там оставаться.
– Джон, чистилища не существует. Это всего лишь старое католическое суеверие. Никакие молитвы после вашей смерти не могут изменить судьбу вашей души.
Я посмотрел на него. Но викарий улыбнулся и продолжил:
– Кто знает, какой будет загробная жизнь? Иногда я думаю, что это величайший трюк в истории человечества. Две тысячи лет мы рассказывали людям, какие страдания ожидают их в аду, и ни разу не сказали, чем же так хорош рай.
Показывая мне город, отец Харингтон провел меня по всем его уголкам. Напротив его дома стояло большое здание с высокими колоннами. Викарий сказал, что это общественные бани, где люди могут наслаждаться горячими и холодными банями. Он указал мне на театр, куда мы собирались пойти вечером. Большое кирпичное здание на другой стороне улицы оказалось больницей Девона и Эксетера. Когда мы направились к собору, викарий показал мне гостиницу «Роял Кларенс» – это нечто вроде постоялого двора. Люди останавливаются здесь, чтобы поесть, выпить, переночевать и развлечься. В одном из домов по соседству я увидел множество книг. Викарий предложил зайти внутрь и показал полки с книгами в кожаных переплетах от пола до потолка. Пожилые люди сидели за полированными деревянными столами, читая большие листы пергамента. Отец Харингтон сказал, что это «газеты». Они выходят каждый день, и из них читатели узнают о событиях, произошедших в разных местах. Слова на этих листах пишут не вручную, а «печатают» на специальной машине за несколько секунд. А «бумага», на которой напечатаны газеты, это вовсе не тонкий пергамент. Эту бумагу производят из тряпок.
Это время оказалось самым цивилизованным из всех, где я побывал. Экипажи были элегантными, одежда отличалась красотой и изысканностью. Библиотеки превратились в настоящие дворцы просвещения. Дома были красивыми, просторными и светлыми благодаря обилию стекла. Жизнь казалась прекрасно устроенной. Более всего меня поразила почта: отец Харингтон сказал, что ему нужно отправить письмо, и мы отправились на почту на Хай-стрит. Мы вошли в просторный зал с высокими потолками. Викарий подошел к стойке, заплатил пенни и получил маленький кусочек красной бумаги – он назвал его «маркой». Человек за стойкой ножницами вырезал марку из большого листа и приклеил ее на письмо викария. И письмо отправилось в путь вместе со множеством других. Я был поражен.