Во время своего начальства в Одессе Ланжерон был почему-то недоволен купцами и собрал их к себе, чтобы сделать им выговор. «Какой ви негоцьянт, ви маркитант, - начал он свою речь, - какой ви купец, ви овец», - и движением руки своей выразил козлиную бороду.
В приезд Александра I в Одессу, как рассказывал князь [П. А.] Вяземский, был приготовлен для него дом, занимаемый Ланжероном. Он встретил государя, проводил его до кабинета а после разговора, продолжавшегося несколько минут, откланялся, вышел и по привычке запер дверь на ключ. Государь оставался несколько времени взаперти, но, наконец, постучал и его освободили из заточения. Тогда же, встречая государя, он хотел представить его величеству рапорт о благосостоянии вверенного ему края, долго искал его в своих карманах и, не найдя, сказал: «Право, не знаю, государь, куда положил мой рапорт». Император улыбнулся и пожал руку покорителю Монмартра.
Граф Ланжерон, столько раз видавший смерть перед собою во многих сражениях, не остался равнодушным перед холерою. Он был так поражен мыслью, что умрет от неё, что, ещё пользуясь полным здоровьем, написал духовное завещание, начинающееся словами: «умирая от холеры» и пр. Предчувствия его не обманули: уже в отставке, прибыв в Петербург в 1831 году, он внезапно заболел и скончался также скоропостижно 4 июля. Его останки император Николай I приказал похоронить в католической церкви в Одессе.
Необыкновенною рассеянностью славился также граф Федор Андреевич Остерман[45]. Она особенно одолевала его под старость, так что, садясь в кресла, он часто кричал, чтобы везли его в сенат; вместо своей ноги чесал за обеденным столом ногу у соседа и плевал в его тарелку; выходил на улицу из кареты и более часа неподвижно стоял подле какого-либо дома, уверяя лакея, что он ещё не кончил своего занятия, между тем как дождь лил с крыши; являлся иногда в гости в таком наряде, что приводил в стыд прекрасный пол, вступал с хозяином в ученый разговор и, не окончив, мгновенно засыпал. Остерман очень любил науки и вел переписку на латинском языке с митрополитом Платоном, у которого в старости учился богословию. Рассеянность его была просто изумительна. Однажды шел он по паркету, по которому было разостлано посредине полотно: он принял его за свой выпавший носовой платок и начал совать его в карман. Только общий хохот присутствующих дал ему опомниться. В другой раз приехал он к кому-то на большой званый обед. Перед тем как войти в гостиную, зашел он в уединенную комнатку. Там оставил он свою шляпу, вместо нее прихватил деревянную крышку и, держа её под мышкою, явился в гостиную, где уже собралось все общество.
Остерман Федор Андреевич (1723-1804)
Граф Остерман, несмотря на свою безмерную доброту, иногда умел быть и злопамятным. Думая, что граф Кутайсов[46] был его врагом в царствование императора Павла I, он его не принял, когда тот сделал ему визит, проживая в Москве в царствование Александра, но тотчас же после непринятого визита прислал ему свою карточку. После того Остерман продолжал в большие праздники посылать ему ответные визитные карточки. Остерман жил очень открыто, и каждое воскресенье у него были обеды на пятьдесят и более кувертов. Раз кто-то, разговаривая с Кутайсовым о его странном платеже визитов Остерману, выразил удивление, что граф сам не поедет когда-нибудь в воскресенье обедать к гордому барину? «Ну, как я поеду? Остерман никогда не зовет меня». - «Э, ничего, - отвечал тот, - никто не получает приглашений на его воскресные обеды, и все к нему ездят. У него дом открытый». Думал, думал Кутайсов и поехал к Остерману перед самым обедом. В гостиной Остермана тогда уже сидели все тузы и вся сила Москвы. Кутайсов вошел. Остерман, как увидел незваного гостя, тотчас с приветствиями пошел навстречу к нему, усадил его на диван и, разговаривая с ним, через слово величал «ваше сиятельство, ваше сиятельство…» Долго ждали обеда. Наконец камердинер доложил, что кушанье готово. «Ваше сиятельство, - сказал Остерман Кутайсову, - извините, что я должен оставить вас: теперь я отправляюсь с друзьями моими обедать». И, приветливо обращаясь к другим гостям, проговорил: «Милости просим!» Граф Кутайсов остался один в гостиной. Он не помнил, что с ним было и как его привезли домой.
Отец этого Остермана, известный дипломат[47] отличался тоже большими странностями и необыкновенной неряшливостью. Комнаты его были постоянно не прибраны и грязны, прислуга ходила в лохмотьях; серебряная посуда, которую он каждый день употреблял, походила на оловянную, и только в торжественные дни был у него порядочный обед. Одежда графа, особенно под старость, так была замарана, что поселяла во всех отвращение.
Такими же странностями страдал и другой дипломат александровской эпохи, князь Козловский[48], внук того человека, которого Екатерина отправила к Вольтеру, как образец русского просвещения и русской вежливости.
Козловский Петр Борисович (1783-1840)
Князь Козловский признан был в обществе одним из умнейших людей своего времени, разговор его был исполнен разнообразия, огня и красноречия. Князь был в милости у императора Александра I, которого забавлял своими остроумными выходками. После венского конгресса Козловский занимал место русского посланника при штуттгардском дворе, позднее провел он довольно много времени в Англии. В этой стране он был предметом разных карикатур. Эти карикатуры, впрочем, относились более до его физического сложения и необыкновенного дородства. Так, например, в одной из них он был представлен танцующим с княгинею Ливен[49], которая была очень худощава. Под карикатурою была надпись: долгота и широта России. Вигель про него говорит: он всегда смеялся и смешил, имел однако же искусство не давать себя осмеивать. Несмотря на своё обжорство и умышленный цинизм в наряде, которым прикрывал он бедность или скупость, Козловский блистал остроумием во всех салонах избранного петербургского общества. Жуковский и князь Вяземский часто навещали его и заставали то в ванной, то на кровати. Несмотря на участие в его недугах, нельзя было без смеха видеть барахтавшуюся в воде эту огромную человеческую массу. «Пред нами, - говорит Вяземский, - копошился морской тюлень допотопного размера».
Доходившее до цинизма неряшество обстановки его комнаты было изумительно. Тут уже не было ни малейшего следа, ни тени англомании. Он лежал в затасканном и засаленном халате; из распахнувшихся халата и сорочки выглядывала его жирная и дебелая грудь. Стол был завален головными щетками, окурками сигар, объедками кушаний, газетами. Стояли склянки с разными лекарствами, графины и недопитые стаканы разного питья. В нелицемерной простоте виднелась здесь и там посуда вовсе не столовая, и мебель вовсе не салонная. В таком беспорядке принимал он и дам и ещё каких дам, самых высокорожденных и самых изящных. Все это забывалось и исчезало при первом слове чародея, когда он в живой и остроумной беседе расточал сокровища своих воспоминаний и наблюдений.
ГЛАВА V
В Москве, в тридцатых годах, проживал восточный человек не то армянин, не то перекрещенный персиянин, по имени Давьяк, по профессии колдун, предсказатель и алхимик. В его квартире можно было найти все атрибуты средневекового волшебника и астролога. В полумрачной комнате с очагом в середине сидела на печке сова, был и ручной ворон, черный кот и другие аксессуары колдунов и ведьм. Несомненно, что Давьяк был большой шарлатан, но интересны были его посетители, ездившие к нему, чтобы узнать свою будущую судьбу и секрет делать золото и драгоценные камни.
Одним из самых ревностных посетителей этого кудесника был некто Андрей Борисович, некогда очень богатый барин, масон-филантроп, у которого от прошлых времен осталось только знатное имя, важный чин, многочисленная богатая родня, но очень мало денежных средств, чтобы расточать их по-прежнему вправо и влево с барской щедростью. Главной целью Андрея Борисовича было стремление на пользу страждущего и бедствующего человечества. Мистик от рождения, он более всего вдавался в месмеризм, в переселение душ. Его библиотека была полна книгами, в которых говорилось о таинствах природы. Сведенборг и Эккартсгаузен были его любимыми авторами. Он с трудолюбием пчелы высасывал все, что только было заманчивого его воображению и недоступного простому человеческому смыслу. Дитя сердцем, он постоянно окружал себя детьми и бегал от взрослого человечества; только одних детей он считал честными и благородными, хотя эти «честные» усердно обкрадывали его сад и оранжереи.
Заботливость его о детях была очень оригинальна. Он был крестным отцом всей своей деревни и давал своим крестникам такие мудреные для крестьян имена, что последние так и умирали, не умея правильно затвердить своего названия. У него был крестный сын то Фусик, то Садик, то Тихик, то Зотик, то Капик, то Псой, то Дада, то Кукша, то Пуд. Крестницы его именовались: Стадулиями, Праскудиями, Кикилиями, Пуплиями. «Ишь имена какие выбирал наш барин, - говорили крестьяне. - Ум за разум у него зашел, не знаем, когда и праздновать их именины». Барин торжественно разрешал их сомнения. «Как, бишь, твоего сынишку-то зовут?» - спрашивал он, бывало, пришедшего. «Да Кукшею ваше сиятельство его именовали», - отвечал крестьянин, тоскливо махнув рукой. «Празднуется 21-го августа. А твоего?» - обращался барин к пришедшей бабе. «Уж и не выговоришь, батюшка! Сиглия, кажется». «Сиглии нет, - отвечал бывало барин. - Сиглитикия - такая есть. Празднуется января 5, октября 24». - «В какое же число праздновать прикажете, ваше сиятельство?» - «А когда родилась Сиглитикия?» - «Да в самой серединке. Месяцы-то мы плохо помним…» - «Ну, так 5-го января праздновать на