Замечательные чудаки и оригиналы — страница 27 из 62

Хвосты есть у лисиц, хвосты есть у волков.

Хвосты есть у кнутов, берегись Хвостов!


Львов Сергей Лаврентьевич (1740-1812)


На вопрос известного адмирала Шишкова, что побудило его отважиться на опасность этого воздушного путешествия с Гарнереном, Львов объяснил, что, кроме желания испытать свои нервы, другого побуждения к тому не было. «Я бывал в нескольких сражениях, - сказал он, - больших и малых, видел неприятеля лицом к лицу и никогда не чувствовал, чтоб у меня забилось сердце. Я играл в карты, проигрывал все до последнего гроша, не зная, чем завтра существовать буду, и оставался также спокоен, как бы имея миллион за пазухою. Наконец, вздумалось мне влюбиться в одну красавицу-польку, которая, казалось, была от меня без памяти, но, в самом деле, безбожно обманывала меня для одного венгерца. Я узнал об измене со всеми гнусными её подробностями, и мне стало смешно. Как же, я думал, дожить до шестидесяти лет и не испытать в жизни ни одного сильного ощущения! Если оно не давалось мне на земле, - дай поищу его за облаками. Вот я и полетел. Но за пределами нашей атмосферы я не ощутил ничего, кроме тумана и сырости, немного продрог - вот и всё…»

Император Павел I, разговаривая однажды с Львовым на разводе, облокотился на него.

– Ах, государь! - произнес с сожалением Львов, - могу ли я служить вам опорою?

Однажды Потемкин за что-то рассердился на Львова и перестал с ним разговарвать, но Львов не обратил на это особенного внимания и продолжал каждый день обедать у фельдмаршала.

– Отчего ты так похудел? - спросил, наконец, его Потемкин.

– По милости вашей светлости, - отвечал сердито Львов.

– Как так?

– Если бы вы ещё немного продолжали на меня дуться, то я умер от голода.

– Я ничего не понимаю! - возразил Потемкин. - Какое может иметь отношение к голоду моя досада на тебя?

– А вот какое, и очень важное: прежде все оставляли меня в покое и не нарушали моих занятий, а чуть только показали Вы мне хребет, я не стал иметь отдыху. Едва только поднесу ко рту кусок, как его отрывают вопросами. Не смел же я не отвечать, находясь в опале…

Любимая племянница Потемкина, графиня Браницкая, забавляясь однажды при Львове примериванием разных нарядов, обернула себе голову драгоценным собольим боа.

– Как я в этом буду? - спросила она Львова, кокетничая.

– Просто будете с мехом (смехом)- отвечал он.

– Какое различие между трутом и школьником? - спросил он однажды, и когда все затруднились ответом, сказал: то, что трут прежде высекут, а потом положат, а школьника сперва положат, а потом высекут.

По сообщению С.П. Жихарева, Львов в обществе был неистощимым рассказчиком разных любопытных происшествий в армии при фельдмаршалах Румянцеве и князе Потемкине; он забавлял анекдотами и умел расшевелить и таких людей, которые, кажется, от роду своего никогда не смеялись.

Лет пятьдесят-шестьдесят тому назад, у нас в России, особенно в провинции, мудрено было удивить самодурством.

Редкий из зажиточных помещиков не отличался особыми причудами. На такие причуды ушли колоссальные состояния.

В Малоархангельском уезде Орловской губернии жила старушка-помещица Ра[гози]на[131], помешанная на всевозможных придворных церемониях. Зал, в котором она принимала своих знакомых и «подданных» (как величали тогда помещики своих крепостных людей), представлял нечто до нелепости странное. Это была большая комната в два света, расписанная в виде рощи, пол которой изображал партер из цветов; посредине был устроен из зеркальных стекол пруд, на котором плавали искусственные лебеди; по дорожкам стояли алебастровые фигуры богов и богинь древней Греции.

Клумбы из искусственных цветов во время выходов помещицы напрыскивались одеколоном и «альпийской водой». На больших деревьях, там и сям поставленных, порхали снегири, синицы и другие певчие птицы. Сама помещица сидела на золотом троне, в ногах её стояли и лежали пажи и арапчики.

Каждое воскресенье и двунадесятые праздники после обедни здесь происходили приемы. Первым являлся сельский священник с причтом, диакон торжественно нес на серебряном блюде большую просфору. Несмотря на то, что церковь от усадьбы была в расстоянии полуверсты, помещица к обедне ездила всегда со свитой в пятьдесят человек. Кроме господского, экипажей в поезде было не менее десяти. Сама владелица ехала в громадной откидной колымаге, называемой «лондоном», запряженной восьмериком; кучер сидел так высоко, что был на уровне с коньками крестьянских изб. Вторым экипажем был дормез, запряженный четверкой, третьим - четырехместная коляска в шесть лошадей, потом коляска двухместная, потом крытые дрожки, потом две польские брички, наконец, две-три линейки и несколько кожаных кибиток. Барыня была женой генерала, любила почет и уважение. Торжественные приемы её, как говорили, доходили до Петербурга, но им только посмеивались: таких помещиц и помещиков было тогда немало.

Князь Г.С. Г[олицы]н[132], один из тоже замечательных самодуров, в подмосковном поместье учредил даже нечто вроде маленького двора из своих «подданных». У него были гофмаршалы, камергеры, камер-юнкеры и фрейлины, была даже «статс-дама», необыкновенно полная и представительная вдова-попадья, к которой «двор» относился с большим уважением: она носила на груди род ордена - миниатюрный портрет владельца, усыпанный аквамаринами и стразами. Князь Г[олицын] своим придворным дамам на рынках Москвы покупал поношенные атласные и бархатные платья и обшивал их галунами. В праздник совершались выходы; у него был составлен собственный придворный устав, которого он строго придерживался.



Голицын Григорий Сергеевич (1779-1848)


Балы у него отличались особенным этикетом, т. к. на них присутствовали его придворные. В зале, ярко освещенном, размещались приглашенные. Когда все гости были в сборе, с хор неслись звуки торжественного марша, и хозяин входил в зал, опираясь на плечо одного из своих гофмаршалов. Бал открывался полонезом, причем помещик вел «статс-даму», которая принимала приглашение князя, предварительно поцеловав его руку. Князь удостаивал и других дам приглашением на танец, причем они все прежде подобострастно прикладывались к его руке. Бал завершался шумным галопадом, а последний нередко превращался в веселую «барыню».



Голицын Юрий Николаевич (1823-1872)


В Орловской губернии, в нескольких верстах от уездного города Малоархангельска, существует большое село князей К[ураки]ных[133], где на обширном дворе в виду сельского храма виднеется небольшое кладбище, обросшее пирамидальными тополями. Кладбище это переносит нас к бывшим барским причудам одного из владельцев[134], о причудах которого рассказали выше. Там между несколькими уцелевшими весьма недурными каменными мавзолеями ещё в шестидесятых годах можно было отыскать несколько с упоминаниями особ пышной дворни князя К[уракина]. В одной могиле похоронена «девица Евпраксия, служившая до конца дней своих при дворе его сиятельства камер-юнгферой», на другой могиле написано, что в ней «покоится Сенька Триангильянов», бывший в ранге полицеймейстера в придворном штате его сиятельства, далее находим «стремянного Иакима Безупречного, пролившего кровь за своего властелина 9-го октября 1819 года» и т.д.

Что только ни происходило при жизни этого гордого вельможи! Окруженный многочисленной дворней, он, как и брат его[135], разыгрывал при ней роль немецкого принца и мечтал, что он в своем владельческом княжестве. Он давал такие обеды, за которыми, как хозяин, так и гости бывали пьяны настолько, что не могли ни дверей сыскать, ни без помощи слуги сесть в свою карету. Это называлось на языке князя «des diners a hui clos». Он принимал приезжих гостей обыкновенно у себя в спальне, когда ему мылили бороду, а по сторонам стояли шуты в золоченых камзолах. Гордость князя доходила до смешного: он рассчитал своего старого домового доктора за то только, что тот осмелился ночью, во время приступа болезни князя, явиться не во фраке. Кто, впрочем, в былые годы не доходил до сумасбродства в деревне, чтобы «показать себя» своим вассалам и чинить там суд и расправу?!

Известный своим самодурством Голицын по прозванию «Юрка»[136], рассказывал, как он в юношеские годы приехал в свое родовое имение по выпуске из Пажеского корпуса, где он окончил курс с первым гражданским чином. Ещё до выезда из Петербурга он послал в вотчинную контору приказ, которым уведомлял, что будет в Троицын день, в престольный праздник. Позднюю обедню он предполагал слушать в приходском своем соборе, о чём предписывал уведомить как духовенство, так и окрестных помещиков, и подлинный его приказ прочесть на мирском сходе. Ему казалось, - как он сам иронически замечает, - что величественнее этого приказа до сих пор ещё ничего не было. Для пущей важности, приказ был написан на бристольской бумаге, вложен в огромный конверт казенного формата с гербовою печатью в ладонь и отправлен по эстафете, т.к., - думал он про себя, - «таким образом посылаются только царские грамоты».

Ну, вот и поехал он в свои владения в зелёной коляске a l'Empereur[137] - с двумя лакеями: первый был в ливрее, второй - в военной форме. Почему он нарядил его так, он и сам разъяснить не мог. В коляске барина лежал ещё большой черный водолаз. Сзади его в другой коляске ехали: секретарь, приживальщик, повар и казачок. Помещик, как и следовало ожидать, был встречен хлебом-солью от крестьян. При этой депутации также явилось в вицмундирах несколько чиновников земского и уездного судов и дворянской опеки, имевших, вероятно, в виду продолжать эксплуатацию, начавшуюся со времени взятия имения в опеку.