Из его рассказов можно было понять, что он родился на Малабарском берегу в городе Пуне, но родителей своих не помнил. До пятидесяти лет он жил в Калькутте, занимался там торговлей и нажил порядочный капитал. В Россию он приехал в 1808 году, три года жил в Астрахани, а с 1811 года поселился в Петербурге. По религии он принадлежал к почитателям Брамы. Мунсурам был ростовщик: в первых числах каждого месяца он являлся во многие присутственные места для получения вычета из жалованья задолжавших ему чиновников. В прихожей он смиренно дожидался по нескольку часов выхода экзекутора или казначея; разговаривал в это время с чиновниками и тут же иногда давал им деньги взаймы. Всем служащим вообще он давал деньги в ссуду под расписки за поручительством двух или трех чиновников, товарищей бравшего у него в долг деньги, и с засвидетельствованием на расписке экзекутора или казначея в верном платеже денег из жалованья должника.
Людям же незнакомым и не служащим он давал взаймы не иначе как под верный залог. Мунсурам был добрый и честный ростовщик, иногда бедным и особенно вдовам он давал без поручительства, на одну расписку, беря только одни законные проценты. Этот оригинал умер в Петербурге 14 октября 1833 года. Ещё за несколько дней до смерти он говорил: «Брама в лице Шивы зовет меня к себе. Я стар, пожил довольно, пора костям на покой». Желание его исполнилось, и душа его предстала на суд единого Бога, Бога христиан и язычников.
Погребение Мунсурама по обряду индусов происходило на холерном кладбище, на Волковом поле, в ночь 17 октября, на среду. Кроме незначительного числа зрителей, привлеченных любопытством зрелища сожжения трупа, собралось не более десятка его соотечественников. Тело Мунсурама лежало в деревянном гробу, в который были брошены деньги, разноцветные драгоценные камни и разные безделушки. Подле болота сложен был костер дров, на нем поставлен гроб с покойником. Гроб обложили дровами, сверху набросали соломы, и все это полили маслом. На это редкое в нашей столице зрелище публика смотрела с любопытством.
Огонь охватил понемногу весь костер и вдруг поднялся высокий столб яркого пламени, отражавший блеск свой на бледных лицах зрителей и на печальных могильных памятниках. Тишина и мрак ночи придавали этой картине какую-то таинственную торжественность. После некоторого времени пламя начало понижаться и, наконец, среди облака дыма представилась взорам груда пылающих углей, на которой лежало полуобгоревшее тело усопшего индийца. На вопрос одного из зрителей, - с какою целью сожи-гаете вы ваших мертвецов, - один из индийцев ответил: «Вы возвращаете тело одной стихии, а мы всем четырем - теперь предаем его огню, потом оставим пепел три дня на месте, чтобы земля и воздух взяли должную себе часть, а остатки бросим затем в море».
В начале нынешнего столетия на улицах Петербурга пользовался большою известностью между жителями столицы живой, веселый старичок, седой как лунь, всегда ходивший пешком, несмотря ни на какое расстояние, и до самой смерти не употреблявший никогда очков. Кто не слыхал о его замечательном кабинете дорогих замысловатых механических вещей и разного рода редкостей! Имя и фамилия этого общего любимца, слывшего у всех за алхимика и волшебника, были Антон Маркович Гамулецкий. Сын полковника войск короля прусского, родился он в Царстве Польском в 1753 г.; в 1794 г. он переехал в Россию и определен на службу в рижскую полицию; в 1798 г. переведен в с.-петербургскую таможню, а в 1799 г. определен в с.-петербургскую полицию брандмайором. В этой должности, за отличное и усердное действие при тушении пожара на даче гр. Кушелева-Безбородки, именным указом императора Павла 1 он был награжден чином коллежского регистратора и годовым окладом жалованья. После разных служебных переходов Гамулецкий в 1808 г. определен был на службу в ведомство московского почтамта. В следующем году он оставил службу и завел контору комиссионерства. В Отечественную войну, потеряв от нашествия неприятеля все свое состояние, он оставил Москву и переселился в Петербург.
Гамулецкий до последних дней своей глубокой старости не бывал болен, хорошо сохранил память, зрение и постоянно был весел и шутлив: он умер почти ста лет. По его словам, достиг он старости очень просто: до сорока лет он вел жизнь довольно рассеянную и не всегда правильную; впоследствии он вошел в определенные границы, стал наблюдать за собою, подчинять себя умеренности и аккуратности, никогда не оставался без дела и, будучи постоянно в хлопотах и заботах, не падал духом и не предавался унынию.
Смерть его была тихая, покойная; похоронен он на Смоленском кладбище. Как мы выше сказали, Гамулецкий был большой охотник до всяких фокусных машинок и редкостей. У него был волшебный кабинет, между многими диковинками которого находилась большая голова, отделанная под бронзу и поставленная в особом месте на зеркальном стекле. Голова эта явственно отвечала на предложенные вопросы. Добрый старичок очень охотно показывал свой кабинет не только коротким приятелям, но и всякому шапочному знакомцу. В древности он мог бы весьма хорошо занять место гимнософиста в каком-нибудь египетском храме или управлять механическою частью дельфийского оракула, зато в средние века сильно рисковал бы попасть на костер инквизиции.
Мы уже рассказывали раньше о чудаке Чупятове, выдававшем себя за мароккского принца. Как бы в дополнение к нему в тридцатых годах появлялся часто на Невском проспекте, в Летнем саду и на всех общественных гуляньях другой такой полусумасшедший, старик очень приличного вида. Его седая голова внушала к нему почтение. Он носил старый французский кафтан черного цвета, черное исподнее платье, черные шелковые чулки, летом башмаки с пряжками, которые зимою иногда сменялись обыкновенными сапогами. Кланяясь почтительно народу, он вызывал всякого на такой же поклон. На лице его, умном и почтенном, не заметно было и признаков помешательства. Он был принят во многих домах петербургского общества. Разговор его был приятен, умен, обхождение величественное, вполне соответствовавшее той роли, которую он на себя принимал. Старик воображал, что он происходит от царской крови владетельных кабардинских князей, и если разговор этого не касался, то речь старика была светская, живая, разнообразная, остроумная. Но как только кто-нибудь начинал говорить о его высоком происхождении, то он вдруг принимал на себя вид претендента и с важностью, с достоинством, с силою и одушевлением, но без неприличия, не смешно и не глупо начинал доказывать права свои на престол, будто бы несправедливо похищенный у него кем-то. «Известно, - говорил он, - что в землях моих живут многие дикие горцы, которые враждуют с Россией; они могут выставить войска от 70-80 тысяч человек; это мои подданные. Я должен бы был управлять всеми ими, но отец мой, который утеснял некоторые племена, восстановил их против себя, и раз ночью они убили его, а меня, ещё грудного ребенка, спасла кормилица и вывезла в Россию, где я и вырос.
Я писал ко всем дворам Европы и просил участия их в моем деле и вспоможения, но не получил ответа. Я просил у разных лиц двадцать миллионов в ссуду. С этими деньгами я мог бы явиться к своим подданным, которые помнят меня и хотят видеть на троне. Впрочем, одно только племя ко мне враждебно, но остальные мне преданы.
Я хотел жениться на одной принцессе владетельного германского дома, и она согласна была принять мою руку, но здесь интриговали французский двор и Австрия. Невеста моя вышла замуж, и я очень скучал…» Обо всем он говорил очень основательно, пока только не касались его слабого пункта.
Когда ему предлагали чашку чая или рюмку вина в обществе, то обыкновенно он вставал со стула и, обращаясь к хозяину или хозяйке дома, почтительно кланялся, как бы напоминая, что по уставу придворного этикета они должны были испросить предварительно его позволения, как принца крови, подать ему рюмку вина.
Он не принимал ни вина, ни чашки чая из рук слуги, и хозяин или хозяйка сами должны были держать перед ним поднос, если хотели, чтоб он принял поданное.
В тех домах, где он часто бывал, знали это и исполняли его требования. Точно также трудно было заставить его принять платье или сапоги, когда он нуждался в таких вещах. Сапоги или платье следовало зашить в клеенку, адресовать на имя принца и надписать, что они присланы из его страны. Так же, а не иначе, принимал он и деньги. Старик этот принадлежал к купеческому сословию, фамилия его была Яковлев. Проживал он очень бедно, в убогой комнатке, где-то на Петербургской стороне.
В тридцатых годах на улицах Петербурга обращал на себя внимание чисто одетый старик, чиновник, экзекутор в отставке, вечно отыскивающий в самых отдаленных частях города - на Песках, в Гавани, в дальних краях Коломны, Измайловского полка - жилище какой-нибудь гадалки, старухи-чухонки, отставной содержанки, заштатной кухарки или просто полоумной женщины, часто пьяной, владеющей будто бы искусством предсказывать будущее.
И вот с раннего утра и до позднего вечера бродил этот старик, посещая жилища этих полупьяных пифий, любительниц кофе и водки, чтобы узнать свою будущность, скорбеть или радоваться, и потом по бестолковым ответам часто полупомешанного или пьяного оракула располагать поступками своей жизни впредь до нового предсказания, купленного за какой-нибудь полтинник или двугривенный.
В те же годы на улицах столицы встречали старика и старуху, отличавшихся патриархальными странностями прошлого века. Это были муж и жена, прозванные всеми Филемон и Бавкида. И действительно, супружеское их согласие не было ничем нарушено во всю их долгую жизнь. Старичок необыкновенно нежно относился к своей старухе, та также строго повиновалась мужу и заимствовала от него все его качества, привычки, наклонности, даже странности.
Они жили вдвоем в мире и любви более полустолетия и детей не имели. Имея всегда постоянное жилище, они обыкновенно приходили к своим родственникам, зажиточным купцам, с просьбою взять их к себе жить. «Ведь вот в этой комнате у вас никто не спит, - говорили они, показывая на зал или гостиную, - так почему же нам здесь не спать?» И когда родственники пытались внушить им, что не все пустые комнаты в доме могут быть обитаемы постояльцами, то они всегда уходили спокойно, не сердясь за отказ, но покачивая головою и говоря: «Какие странные люди! Им тесно в таком большом доме, а мы, старики, жмемся в углу!»